Как-то раз втроём шли по Фактории: два аксакала Диаспоры – Завр и Академик, в дискуссии, а я то отставала, то уходила вперёд. Смутно слыша то ровную и чёткую, лекторскую речь Академика, то эмоционально-ворчливое бухтение Завра.
– Леля, что ты всё уходишь? – наконец воззвал Академик.
– Да не хочу я голову забивать вашим термолюмом!
Академик в ответ заржал… почти как он. И долго потом повторял: да, все наши гипотезы для тебя – «этот ваш термолюм».
Что с нами здесь происходит? – думала я. Или мы такими же стали мутантами, как муравьи, мхи, деревья? Или уже заложена в наш слой подсознания кем-то непонятным иная программа? Сказал же он: у всех нас лёгкие обожжены озоном, нормальным воздухом мы дышать уже не можем.
Почему я так легко могла продолжить его фразу, а он мою? Почему это совсем не так легко и даже редко получалось в городе?
Этот странный контакт мы потом назовём телепатией.
– Зона, – с нажимом говорил Академик. – В точку попали Стругацкие: Зона!
Никто пока не знал, чем обернётся это слово для нас через десять лет.
Вот и к концу подходит август. Что-то нехорошо мне стало вчера, и я ушла во вторую избу. Легла на нары, задремала. Очнулась: он стоит в ногах и смотрит на меня. И в глазах у него… не могу я об этом.
Как назвать её, эту привязанность? Не может же это быть – любовью?!
…Мы идём по тропе обратно. Из тайги.
Совсем обратно, необратимо. В глазах плывут мои любимые болота, рыжие, зелёные, оранжевые… корабельные сосны единственного сухого места в нашей тайге – по нашему фольклору, «Сахары». Он теряет тропу – и мы взбираемся с ним на тригопункт – перед глазами наша великая тайга. Я очень устала. И он кладёт руки на перекладину верхнего этажа вышки – вокруг меня, так было только ночью – вокруг меня его руки. Мне хочется лбом прижаться к его плечу, но я только поправляю ему ворот… второе прикосновение.
Вы помните осенний Кражуркан – и ультрафиолет его, и алость, и ту невероятную усталость, с какой на юг проходит караван. И августа последнюю модель: все обнажённо, искренне и тонко – рисунок гениального ребёнка, торжественную эту акварель…
Этой ночью он меня поцеловал.
Я резко отодвинулась, отвернулась. Он, глухо: я больше не буду этого делать.
… На другой день мы вышли в цивилизацию.
Ощущенье самое тяжёлое – хочу обратно, не хочу людей и звуков, хочу тишины моей тайги. Проторчали два часа в книжном магазине – здесь, в магазине Фактории – такие книги, где ещё найдешь? Он доставал с полок одну, другую, читал вслух, хохотал.
Ночёвка в конюшне, на сеновале. Центральной – это по нашим хохмам: ЦК – центральная конюшня. Мы все четверо закопались в сено. А утром… или ещё ночью, я же не высыпаюсь… он вытащил меня из моего гнезда: подхватил под плечи и колени и – к себе.
Мы же за этот месяц ни разу не были врозь – ни днём, ни ночью.
«Зверёнок… не уворачивайся… я так безбрежно счастлив с тобой».
На них в те дни прощанья смотреть было нельзя. Они же разъезжались по разным городам, и Шеф стоял у самолёта, подошел к самому трапу под предлогом вещи донести. Она на него смотрит из иллюминатора, а он стоит, и в глазах – слёзы.
У этого железного Шефа!
Ну, я думала: да разъедутся, и всё. Не может ничего из этого быть, потому что не должно. Ленка не говорила о своей семье, о школе, не хотела. Но ехать обратно она не хотела так, что прямо страшно было за неё.
Она… я потом поняла. Она единственный раз жила настоящим. Не книгами своими. А о будущем если и думала, то потому только, что мы все ей говорили: у тебя же всё в будущем!
Я сунула в его полевую сумку свои стихи. Он тихо проговорил: не забывай меня, ладно?