Каносо не ответил.
– Ещё хотела сказать, Каносо, – сказала, помолчав, Пилар, – никогда и никому не говори то, что ты мне сказал только что. Тем более мужчинам.
– Видишь ли, Пилар…
– Вижу. Я не ребёнок, Каносо. Я ребёнком не была вообще. Я в шесть лет повидала такое, чего пожилым господам в страшном сне не снилось. Знаешь, однажды в Провансе один крестьянин с утра не досчитался трёх лошадей. Сразу подумали на цыган. Он и его родня подняли всю деревню и пошли громить гадючье гнездо. Мужчин забивали мотыгами, женщин насиловали и топили в речке. Детей загоняли в шатры, шатры поджигали, тех, кто выбирался, загоняли обратно плетьми и пинками. Я спаслась, потому что заползла под трупы и дышала тем, что выдыхала земля. Когда выползла, меня заметили, хотели добить, но кто-то крикнул, что я не похожа на цыганку. Тогда меня исполосовали воловьим бичом, вырвали серьги из ушей и пинком сбросили в Гаронну с обрыва. Я добралась до островка посередине реки и сидела там в кустах до полудня, покуда это проклятое зверьё не угомонилось и не ушло прочь. Затем вернулась обратно, хотя по сей день не умею плавать. Просто очень, до волчьей тоски желалось жить. Ты этого не знал? Так знай. Я могу быть живучей, как гадюка, я знаю кучу языков и наречий. Могу врачевать раны, заговаривать боль, принимать роды, знаю, как готовить отвары и снадобья от всех хворей, куда больше, чем этот блудливый дурак Хаиме. Могу даже стать монахиней, ежели пожелаю, – знаю Священное Писание почти назубок. Я могу изображать что угодно и кого угодно. Могу играть на лютне, виуэле, мандолине и на цитре, трещать кастаньетами, как заправская хуглара[8]. Могу гадать на картах, на бобах, на разогретом воске или свинце. Меня любят дети и собаки: дети перестают плакать, едва я прикоснусь мизинцем к их темечку, а самый злобный цепной пёс ляжет мне под ноги и завиляет хвостом, едва я сделаю вот так, – она как-то по-особому протяжно цокнула языком. – Я – Пилар Хитана, была и есть! Если я выйду на сцену, твоя надушенная киска Персита мне даже в суфлёрки не сгодится. У меня было не так много мужчин, как, может, иным кажется, но я знаю о любовных изысках столько, сколько не снилось потаскухам, которые вылезают из будуара для того лишь, чтоб выжать простыни… Но есть то, против чего бессильны и я, и ты. Там не поможет ни твой ум, ни моя двужильность. И ты знаешь, о чём я. К чему я говорю? – Она вдруг придвинулась ближе и вперилась в него потемневшими глазами. – Не с тем, чтоб тебя удержать, Каносо. Я достаточно умна, чтоб не желать невозможного. Я, видишь ли, многовато повидала в жизни, чтоб травить себя слезами по утраченному. Но! Каносо, сейчас мне хотелось бы знать одну вещь… Вот ты сказал: «Если б ты хоть глазком видела, как оно происходит…» Я тебя знаю, ты слова пустого не скажешь. Ты хотел сказать…
Пилар вдруг осеклась и замолчала, прислушиваясь к чему-то. Впрямь послышался странный звук, похожий на шелест, будто чем-то невесомо мягким проводят по дереву. Через мгновенье он повторился, уже ближе. И вскоре этот бесплотный звук, как кошачьей лапой, коснулся двери.
– Фабио, – почти беззвучно произнесла Пилар…
Фабио
В тот день, ещё утром, Каносо остановил во дворе жилец первого этажа Жоаким Перейра, или попросту дядюшка Жако, крещёный еврей из Португалии, торговец рыбьим клеем. От него самого, от всех его вещей, от его каморки наверху, исходил тяжёлый запах этого самого рыбьего клея, а также уксуса и прогорклого желатина. Однако всё ему прощалось за безотказность и доброту, особенно к детям. Дети платили ему тем же и с воинственными воплями отгоняли мальчишек с соседних улиц, которые порой швыряли камни ему в спину и кричали: «Вонючая курица, не ходи нашей улицей».