– «…Шубы, аскамитом и бархатом крытые на меху куньем, а всего – пять. – Томило загнул толстый палец. – Соболей по сорока – две вязки, да бобров – две по десять, да горностаев – пять по десять, да белки серой – по сорока пять, да хомяков столь же… – Он все загибал пальцы – рук не хватало. – …Да утвари церковной и прочего узорочья всего гривен на…»
Изумление переходило в смешки, кто-то из москвичей прервал:
– Хомяков! Чего лезешь с хомяками! – Но Томило только отмахнулся, вытер потный лоб, радостной скороговоркой завершил:
– «А на том выход брали с попов галицких, как Игнатий показал!» – Он торчал, огромный, рыжий, щеки его рдели пятнами. – Вот, владыка, список, а прислала нам его княгиня Юрьева. Она не солжет, сама из Твери!
Бас его грохотал под сводами беспутной телегой, толстые губы ухмылялись. Томило перевел дыхание.
– Не скроешь! – почти кричал он митрополиту. – Галицкие-то давно с латинами перемигиваются, но мы сей дух на Русь не пустим!
Губы у Петра стали медленно бледнеть: это был открытый намек на измену, на сношение с Римской курией через галицких униатов. Он посмотрел на Андрея: только литвин, хорошо знающий методы Рима, мог заронить такое подозрение в простых людях. Глаза Андрея поднялись навстречу со скрытой борьбой, по одеревеневшим морщинам от носа к жидкой бороде разливалась розоватость.
– Сядь! – тонко крикнул Дмитрий Томиле, и богатырь-боярин изумился, но сел.
Эхо от Томилы еще перекатывалось под сводами, когда встал переяславский князь Иван Данилович. Фео-фил запрещающе поднял руку, но митрополит тихо, твердо попросил:
– Пусть и они скажут, хоть то и противно канонам…
Иван Данилович поклонился.
– Прости, владыка, и вы, святые иереи, – скрипуче заговорил он. – Хоть нам, мирянам, невместно здесь говорить, но мне, как хозяину, молчать невмоготу, когда срамят в святом храме владыку всея Руси. И кто? – Он со стороны слушал, как сухо, точно горошины в пригоршнях, пересыпаются его круглые, взвешенные слова. – Срамят языком кусачим, как во хмелю на торгу. – У Томилы стала малиново наливаться шея. – Прикажу страже, как господин, буянов из собора вывести. Всем ведомо, что не языком на брани побеждают.
– А тебе, Иван, – закричал Томило, уже до волос багровея, – твой-то язык мы в ином месте вырвем!
Иван Данилович только пожал плечами: смотрите, дескать, пес лает – ветер носит, а не его ли брата мы под этими стенами спесь укоротили?
Томило оттолкнул скамью, шагнул, его схватили за локти. Он вырвался, лапал себя за пояс – искал оружия, многие тоже повскакали, позорный шум разрастался, какой-то монах смотрел на свалку с ужасом, по-детски раскрыв рот.
– Братие! – жалобно взмолился он. – Что вы делаете! Бога побойтесь, братие! Святыня оскверняется – побойтесь!
Все узнали игумена Спасского монастыря, престарелого Прохора. По морщинам его текли мелкие слезы. Многие смутились.
– Бояре, князья, цвет наш, страшно сие, страшно! – Иван Данилович сел, за ним – остальные. – Яму себе, яму… – Прохор задыхался. – Прости, владыко! – оборвал он, поклонился поясно митрополиту, закрыл лицо дрожащими пальцами.
Стало совсем тихо.
Апокрисарий патриарший Феофил отмахнул широкий рукав, перекрестился. Его полное, доброжелательное лицо отвердело, горели черные глаза, колыхалась лиловая мантия.
– Кто церковный Собор нарушит, да будет отлучен, проклят! Сие не суд, а Собор, суд же над митрополитом только на Вселенском Соборе. А здесь и половины нет ваших епископов – Новгородского нет, Псковского, Рязанского, Сарайского и иных. Молчите, миряне, или стража очистит от вас храм! – Феофил шумно дышал. – Говори, брат наш во Господе, митрополит Петр!