Толстой начал работу над романом «Война и мир» в начале 60-х гг. (чаще пишут о 1863 г.) в атмосфере разбуженного Крымской войной, 50-летним юбилеем и польским восстанием общественного интереса к войне 1812 г. Это были годы, когда Н. Я. Данилевский писал «Россию и Европу», Н. К. Михайловский – «Что такое прогресс», и когда русская читающая публика размышляла над книгой Т. Карлейля «О героях, культе героев и героическом в истории». Разрешение всех краеугольных вопросов русской общественной жизни Толстой собирался дать в кульминационных строках романа – в описании Бородина. Вечером 25 сентября 1867 г. Толстой едет на Бородинское поле. Ночь с 25-го на 26-е проводит в Можайске на станции, и утром 26-го он наконец-то видит Священное поле. Проведя ночь в странноприимном доме Спасо-Бородинского монастыря (увидев во сне свою жену Софью Александровну), он утром 27-го объезжает поле еще раз и возвращается в Москву[359]. Толстой был воодушевлен, ему казалось, что, находясь на Бородинском поле, он без особого труда может представить все передвижения русских и неприятельских войск. «Только бы дал Бог здоровья и спокойствия, а я напишу такое Бородинское сражение, какого еще не было», – сообщал он жене 27 сентября 1867 г.[360]

На чем основывались представления писателя о Бородине? Одно перечисление зарубежных первоисточников и литературы впечатляет. Толстой хорошо знал воспоминания Боссе, Фэна, Раппа, Меневаля, «Мемориал» Лас Каза, работы Сегюра, Лабома, Шамбрэ, Тьера, Ланфре, А. Дюма, Бернгарди и Клаузевица![361] Но все зарубежные материалы, нередко вызывая в нем возмущение, как, например, работа Бернгарди, который стремился «показать, что французское войско еще было в тех же кадрах, так же могущественно в 13-м, как и в 12 году, и что слава покорителя Наполеона принадлежит немцам»[362], были им основательно переосмыслены благодаря чтению русских книг – Д. В. Давыдова, Н. А. Дуровой, А. П. Ермолова, С. Глинки и Ф. Глинки, И. Родожицкого, Михайловского-Данилевского, Богдановича и Липранди. При этом явное предпочтение Толстой отдал не Богдановичу, чью работу он считал несамостоятельной, «позорной книгой», но Михайловскому-Данилевскому, откровенно восхищаясь его работой, «беспристрастной и совершенной»[363]. Своего рода эмоциональный настрой, помогавший, как казалось писателю, проникать в дух эпохи, давали литературные произведения: «Рославлев» М. Н. Загоскина, «Леонид, или Некоторые черты из жизни Наполеона» Р. М. Зотова, стихи А. И. Крылова, В. А. Жуковского, а также журналы того времени. Основываться только на донесениях главнокомандующего и частных начальников писатель, видевший в них «необходимую ложь», вполне естественно не хотел. Ему нужен был «человек изнутри». «Через месяц или два расспрашивайте человека, участвовавшего в сражении, – уж вы не чувствуете в его рассказе того сырого жизненного материала, который был прежде, а он рассказывает по реляции», – говорил Толстой[364]. Правдой для Толстого являлась та «русская правда», то изначальное ощущение ожидавшейся и состоявшейся победы, которое чувствовали русские воины накануне и во время Бородинской битвы[365].

Какими же оказались Наполеон и его армия у Толстого в описании Бородинского сражения?[366] Прославляя русскую победу, Толстой вольно или невольно написал те страницы, которые касались Наполеона, его армии, французов и немцев, в пренебрежительном и ироническом тоне. Так, анализируя диспозицию, которую привел по Богдановичу, Толстой не пожелал видеть в ней ничего не только гениального, но и разумного. Сам Наполеон, по мнению автора, находился так далеко от поля боя, что ход сражения ему вообще «не мог быть известен и ни одно распоряжение его во время сражения не могло быть исполнено». Великая армия безусловно, считал Толстой, проиграла сражение, так как победа могла быть только «в сознании сражающихся». В этом смысле русские, в отличие даже от немцев, сражавшихся на их стороне (как, например, Вольцоген), без сомнения чувствовали себя победителями. (Удивительно, что Толстой, противопоставляя сознание русских сознанию людей других наций, особенно даже и не французов, а немцев, позаимствовал идею об изначальной предопределенности нерешительного исхода сражения у Клаузевица!)