…Добьёмся мы освобожденья
Своею собственной рукой!

– Это пропаганда! – вдогонку гимну раздались выкрики в зале. Один из них, как заметил Анатолий Стребыкин, принадлежал Угрюмому. Видно было, как под взглядами и репликами соседей он озирался, огрызался, снова вскрикивал какие-то недобрые слова, пока не растворился в расходившейся людской массе.

Тем временем Мария Гавриловна вместе со спутником нашла у сцены Братишко и стала его просить:

– Господин командир, позвольте мне принять у себя дома группу российских моряков. Я вас очень, очень прошу… Мне так… Я… Ну, пожалуйста! Хоть ненадолго…

– Дмитрий Константинович, я думаю, надо уважить землячку, – заметил Трипольский. – Надеюсь, ребята не подведут? – полувопросительно оглядел он сгрудившихся матросов.

В гости отправились вшестером: Нищенко, Нуждин, Стребыкин, Лемперт, Жигалов и Новиков. Мария Гавриловна со спутником жила недалеко, возле парка Кастлвуд, на углу Розвуд-авеню и Вествуд-стрит – моряки сумели прочесть незнакомые названия даже без помощи «полиглота» Нуждина.

– А что это у них всё «вуд» да «вуд»? – только полюбопытствовал Яков.

– Слушать надо на занятиях, а не спать! – не преминул укорить его Юрий. – Дома объясню!

– Сколько слёз я пролила, пока выучила эту речь! – рассказывала старушка, хлопоча у стола. – Бывало, пойдёшь куда – только на пальцах и объясняешься. Но жизнь всему научит, – вздохнула она. – я и бельё людям стирала, и кухаркой была, и детей нянчила. Только писать по-английски по-прежнему не могу. А вот сын наш младшенький – тот уже совсем американец, русского языка почти не помнит. Хоть и родился в Курской губернии.

– Так мы, бабушка, почти земляки с вами, – воскликнул Жигалов. – Орловский я!

Мария Гавриловна всплакнула и всё куталась, куталась в свой пуховый платок…

В небольшой кухоньке её, в углу, висела икона под льняным полотенцем с орнаментом.

– Память о России, – проговорила старушка. – Да ещё вот это… Она показала старый, обитый жестью расписной сундучок.

– С тем и помру, наверное, – не к месту улыбнулась она и снова утёрла глаза: – Вот привёл Господь перед смертью повидать русских людей…

Муж её, голубоглазый, с глубокими морщинами на длинноватом лице, оказался профессором университета с украинской фамилией Кавун. Он повёл гостей по винтовой лестнице на второй этаж, в свой кабинет, сплошь обставленный книжными шкафами.

– Располагайтесь, племя младое, незнакомое… Знаете, кому принадлежат эти слова? – поинтересовался как бы невзначай.

Стребыкин с товарищами потупились было в некоторой растерянности, но Морозов с Нуждиным не подкачали:

– Пушкин! – выпалили в один голос.

– Верно, – почему-то возрадовался старик. – А вот в этих креслах, где сидите вы…

Ребята враз заёрзали, ожидая новых великих имён. И почти не ошиблись:

– …сиживали Максим Горький, Владимир Маяковский, Ильф и Петров. Я, кстати, пишу сейчас воспоминания об этих встречах… Знаете, я бы очень хотел познакомить вас со своими студентами – жаль, времени у вас мало. Может быть, как закончится эта проклятая война… А то ведь некоторые из них думают, что вы – действительно красные. То есть – краснокожие!

И Кавун заклокотал слабеньким, хрипловатым смехом.

На прощание он пожал всем руки, а Морозову, с которым весь вечер проговорил о литературе, даже подарил трубку.

– А чего это у неё голова чёрта? – полюбопытствовал Александр Новиков, когда они вышли на улицу.

– Мефистофель это! – пояснил Морозов. – О нём писал великий Иоганн Вольфганг фон Гёте.

– Немец? – возмутился Новиков. – Да чтоб я одним духом с немцем дышал?!

– Не всякий немец – фашист. А книги Гёте Гитлер сжигал на уличных кострах, понял?