– СтоИт. Че ей будет? – ответила вместо меня тётка Маша Шамова и залилась хохотом, да таким задорным, что все женщины в телеге прыснули.

Смотрю я на них: они смеются, в бока друг друга толкают, и нет дела им до Светки, подружки моей.

– Пензию–то привезли? – подала голос баба Шура. – А? Глашка?

Глашка это я. Точнее, Аглая. Все меня в Москве Аглаей называют, и лишь только здесь я превращаюсь обратно в Глашку.

– Не знаю, баб Шур, – пожала я плечами.

Баба Шура недовольно зыркнула на меня и грубо сказала:

– Почто не знашь? Мать-то твоя в администрации сидит. Все вы должны знать.

«Все вы должны знать», – прям с нажимом сказала. А с чего бы? Не на почте же моя мать сидит. Логичнее ведь работника почты спросить. Так я и сказала:

– У Виталинки спросить надо.

Виталинка, – женщина лет сорока, уж как двадцать лет работница почты.

– У–у–у, когда только эту пигалицу уволють, – тихо проговорила баба Шура и, завидев Виталину, топчущуюся у самолета, довольно вежливо спросила: – Виталиночка, золотце, пензию привезли?

– Привезли, баб Шур, привезли! – приветливо ответила Виталина.

Зачем увольнять такую прелестную работницу я у бабы Шуры не стала спрашивать. Ясно, что старушка недолюбливает женщину, а ввиду того, что та ей раз в месяц пенсию выдаёт, потому и учтива с ней. Вообще, чтобы кого-то уволить, в деревне причины не нужны. Народ устаёт жить в долгом застое, когда ничего не случается, потому душа требует перемен, бунтов, революций и громких увольнений. Никуда от этого не уйти.

– Слыхала, какое у нас чэпэ случилось? – спросила Ксюнька. Я кивнула, – слыхала.

Ксюнька покачала головой, поцокала языком:

– Ой, не дай бог, не дай бог. Так живешь с мужиком, а он тя раз – и пришибет.

Тетка Маша Шамова – полная женщина с улыбчивым, веселым лицом, красиво качнула головой и громко сказала:

– Тебя – то пришибить – ишо постараться надо!

Все снова дружно прыснули, и даже Ксюнька захихикала, поглядывая на женщин одобрительно. Любит Ксюнька, когда ее силу упоминают.

– Поехали уж, – обмахивая себя платочком, устало сказала ещё одна женщина, имя которой я не помню.

Наконец, Семен Курочкин – белобрысый и конопатый тракторист, кинул в телегу два почтовых мешка, залез в кабину трактора и, дождавшись, когда Виталина усядется, тронулся с места. Трактор, ворча, как огромный жук, пополз по кочковатому полю.


Поплыли мимо луга, нарядный березовый лес. Воздух сладко пах разнотравьем, синь неба ласкала глаза. Легкий ветерок играл с моими волосами, и вроде бы радоваться надо, что наконец-то дома. Вроде улыбаться надо, глядя на знакомые лица, а мне не радовалось, не улыбалось. Нужно было время, чтобы примириться со смертью подруги.

Женщины в телеге переговаривались, предполагали, какая нынче картошка уродится, ведь дождей нынче мало. Баба Шура пожаловалась на то, что огурцы у нее не хотят плодиться, и вообще она опасается, что грибов по осени не сто́ит ждать. Ей возражали. Разговор катился будничный, деревенский, неспешный, как перекатываются камешки в ручейке. Это потом по два-три человека в своих домах будут с тихим удовольствием перемывать косточки семье Кантимировых, рассуждать, почему Костик убил свою ненаглядную. Эти разговоры никто не несет в массы. Не принято.

Виталина дотронулась до меня и тихо, чтоб другие женщины не услышали, сказала:

– Соболезную тебе. Держись.

Я благодарно посмотрела на нее и улыбнулась. Она знала, что мы со Светкой дружили. Хороший человек – Виталина. Чуткий.

У почты ее высадили, и половина деревенских женщин высадились вместе с ней. Сейчас они наперебой будут выпрашивать у Виталины, чтоб выдала им деньги без очереди, Виталина будет ругаться с ними, сетовать на то, что ей надо сначала документы посмотреть, накладные всякие, деньги пересчитать, а уж потом можно будет выдавать. Женщины усядутся на крыльце, будут сидеть до победного, пока Виталина, наконец, не распахнет двери святая святых и не пригласит забирать пенсию и пособия.