– К Липке лазил, стервец! – определил Егор Петрович. И пояснил на бегу: – Училка там живет, из профшколы. Олимпиадой звать.

Спринтер из него был неважнецкий – уже через десяток шагов сбилось дыхание, и поясница наверняка давала о себе знать. Кривясь от боли, он вытянул руку, выпалил по убегавшему. Мимо.

– Дайте! – Я выхватил у него револьвер, прицелился.

Мы поравнялись с раззявленной калиткой. Из двора выметнулась фигурка, закутанная в белую оренбургскую шаль, и повисла у меня на предплечье.

– Не стреляйте! Он не бандит!

Этот голос мы слышали полминутой раньше, но интонация была уже не испуганно-истошной, а умоляюще-требовательной. Я повернул голову и увидел, что в меня вцепилась красивая на вид барышня лет двадцати пяти. У нее были огромные – со страху? – васильковые глаза и две русые косы, свисавшие до пояса. От порывистых движений шаль размоталась, и я мог рассмотреть впечатляющие прелести – от стройных ножек, обутых совсем не по моде в бесформенные опорки, до ямочек на шее, над бугорками, натянувшими сатиновую блузку. Барышня мне понравилась, я опустил наган, и мужичонка, одетый, как мне почудилось, в звериные шкуры, благополучно смылся.

– Липка… ты? – выдохнул Егор Петрович меж приступами кашля. – Гхы, гхы! Кто это был?

– Санка. – Барышня отцепилась от меня и, судя по всему, застыдилась своей экспрессивности, а того пуще, легкомысленного одеяния. Подтянула шаль, запеленалась в нее и поглядывала на меня сторожко. Оно и понятно – виделись мы впервые.

– Какая еще Санка? – переспросил Егор Петрович и отобрал у меня револьвер, который я бессознательно норовил припрятать за поясом.

– Не какая, а какой, – разъяснила она с истинно учительской наставительностью. – Вогул. Да вы его знаете, он почту помогает развозить.

– А, этот… А чего орала? Лапал он тебя, клопа ему в онучи? Тогда и пристрелить не жалко, зря помешала…

Олимпиада порозовела, еще теснее запахнула шаль на груди. Фыркнула с обидой:

– Никто меня не лапал! Вот! – Она вернулась во двор, мы поневоле потянулись за ней. – Видите?

На ветке осины, что росла у плетня, висела привязанная веревкой за задние лапы тушка какого-то зверя. Я сначала подумал, кошка или собака, но оказалось – заяц. Его длинные уши тонули в некошеной траве.

Егор Петрович насупился.

– Что за язычество? Вогулы у тебя в усадьбе капище устроили… гхы, гхы?..

На миловидном лице Олимпиады нарисовалось выражение недовольства.

– Все не так! Вогулы – они не троглодиты, какими вы их воображаете. Санка и еще двое ко мне в школу приходят, я с ними русским языком занимаюсь. Знаете, какие они усердные! Не чета пролетариям, с которыми я каждый день бьюсь. Зубрят, как первоклашки, причем не как из-под палки, а…

Тут она сама себя остановила, решив, видимо, что слишком заговорилась. Егор Петрович глядел на нее строго, ее филиппика его не убедила.

– Ты мне пролетариев не понось! Я сам до войны слесарничал, но и в школу ходил, не забрасывал. Потому и в люди выбился, клопа мне в онучи! А эти твои… усердные… по сию пору идолопоклонством занимаются! – И он в сердцах сорвал зайца с осиновой ветки.

Я прислушивался к их перебранке, и мне надоело отмалчиваться.

– Вогулы – это кто? Народ?

– Малочисленный, – с неохотой произнесла Олимпиада. – Их тысяч пять на весь мир. Их не гнобить надо, а… – Опять прервалась. Помолчав, начала с нового разгона: – Они в основном на севере живут и ближе к Тюмени. У нас их мало.

– Лучше б вообще не стало! – Егор Петрович не унимался, бурлил, как полноводная река. – Вот скажи: что этот Санка со своими дружками здесь забыл? На работу не устраиваются, жительствуют по лесам, как волки какие. Подножным кормом питаются… гхы, гхы!