Я оборвал ромашки в округе, и гадал уже на золотых шарах, дёргая бессчётные лепесточки – с утра до позднего вечера. Ночью же, подобно ракете, выходил в открытый космос. Среди звёзд и чёрных дыр, в туманностях и андромедах тщетно искал Любу Черномордикову. Чудная шла жизнь – с туманом и чёрными дырами в голове, с огненными звёздами, с пульсарами и квазарами в сердце.
Лето казалось длинным, безграничным, как вселенная. Однако – раз! – и кончилось, погасло, как от короткого замыкания. Даже странно, что так быстро миновало.
Первого сентября я увидел Любу. Увы, совсем не ту, которую разыскивал ночами в мирозданье, а днями – в лепестках. Долговязую, выше меня на полтуловища, тощую, как удочка, с мышиным хвостиком на голове и проволокой в зубах. Хорошо, что весной не признался в чувствах.
Возможно, проведи мы лето вместе, всё было бы не так жутко. Но образ Любы успел достичь неземных высот, и я не перенёс стремительной посадки. При спуске не обвыкся. Забыл о постепенности и об ушанке.
А дядя Сашко купил Вадику велосипед. И ночи напролёт, до самого рассвета гоняет он по улицам, без рук, с закрытыми глазами, глядя в бездонное небо. Трудно сказать, как это у него получается, и в кого он влюблён, этот Вадик Свечкин, так похожий на первых космонавтов.
Хотя единственная в школе Анюта. Наша классная, по пению, Анна Павловна.
Без крыши
Тётя Муся знала толк в снах. Каждый оборачивался эдаким пеньком, а то и курганом, на который она усаживалась, осматривалась, решала, куда дальше по жизни. И пути выбирала верные – так ей казалось. Поэтому с готовностью, как шустрый компас, указывала дорогу желающим, которых, правда, было немного – моя мама да я. И не то чтобы желающие, а, скорее, подневольные.
Каждое утро тётя допрашивала – что и как снилось. Порою и вспомнить-то было нечего. Так, бледные тени, серенький туман. Но тётя настаивала, и приходилось напрягаться, возвращать сны, как выветрившиеся, полуразрушенные стихи.
– Вроде бы сижу на табуретке, а вокруг улитки ползают…
– Э, милый, сон в руку! Отлыниваешь от учения и труда.
Как правило, тётя уличала меня – в лености и праздности, в необузданных страстях и обманах. Сны выдавали мои скрытые пороки и неблаговидные стремления. Пытаясь выглядеть достойней, я присочинял бывало.
– Видел тебя, тётя, в царском платье, на рыжем коне!
– Батюшки! – всплёскивала она руками, будто прихлопывала комара. – Это к запою…
Ну, в таких случаях вмешивалась, конечно, мама:
– Муся, перестань чепуху молоть! Даже не смешно.
– Нет пророка, – вздыхала тётя и удалялась в свою комнату, где в запертом шкафу обёрнутая мягкой чёрной тканью покоилась нахохлено-вспухшая, как курица на пыльной просёлочной дороге, книга снов. Из неё, казалось, и вытекали мои бедные порочные сновидения.
Вообще-то сон и явь в ту пору странно переплетались, и трудно нынче разобраться, что было на самом деле. Может, тётя Муся и вправду скакала на рыжем коне, а книга в шкафу приснилась? Всё тени – уплывают, набегают…
Однажды мы с тётей повстречали на улице боксёра Петра Гамбоева.
– Странная штука, – сказал он между прочим, поколачивая левым кулаком правый. – Генерал приснился.
– Уверены?! – оживилась тётя. – Не майор?
– Да настоящий пузатый генерал. С бородой и усами! – как-то приобиделся Гамбоев.
Тётя Муся насупилась, как врач, определивший внезапно страшный недуг.
– Пётр, послушайте меня – это серьёзно! Немедленно берите больничный!
– Вот те на! – Гамбоев так ударил правой, что левую отбросило за спину. – У меня же бой за кубок междуручья – левши дерутся с правшами.
– Именно! – воскликнула тётя. – Толстый генерал – к большим неприятностям. Усатый к опасности. Бородатый – к позору и забвению.