Светила луна, светили огни города.

Внутри Кошкина зародилось и разнеслось по безлюдному лесу протяжное, берущее за душу завывание.


Ночью прошел дождь. Промозглый утренний туман поднимался над землей, струился среди непроходимого бурелома. Чаща щерилась почерневшими от дождя сучьями, вздыбленными, вывороченными корнями с нависшими комьями земли, собранный в кучу лежал валежник. Мокрый, черный от сырости, он гнил вперемежку с прошлогодними листьями.

Под ними виднелось серое, истощенное лицо Кошкина. Глаза его были открыты, и в них остолбенело страдание.

Сверху упала капля. Кошкин моргнул, рот его искривился, словно он хотел заплакать. Валежник зашевелился, показались руки, ноги. Кошкин вылез. Выглядел он хуже некуда. Общение с природой не прошло ему даром. Грязный, изнеможденный, весь искусанный и исцарапанный, он стоял, скрючившись от холода, и никак не мог распрямиться. На лице у него было написано невыносимое отвращение и к жизни, и к самому себе. Он встряхнулся, размазал грязь на лице, отыскал дубину и бесцельно полез в кусты.

Яркое солнце быстро высушило лес. Он снова заиграл летними красками, наполнился птичьими трелями и стал таким, каким мы его всегда любим, и даже лучше.

Кошкин внешне оживился, но живость его была странной. Движения стали нервными, резкими, и шел он, словно дрожал от внутреннего холода.

Показалась река. Кошкин вышел на берег и у тихой заводи спустился на прибрежный песок. Склонился над водой.

То, что он увидел, было его отражением. Но его отражение Кошкину было уже безразлично. Он умылся скорее механически, чем осознанно, выпил воды и вернулся под защиту деревьев. Здесь он сел на землю, положил рядом дубину и погрузился в прострацию.

Из этого состояния его вывело знакомое щебетание. Кошкин прислушался, потом повернул голову.

Мелькнул щегол и закачался на ветке.

У Кошкина приоткрылся рот, глаза увлажнились. И, с трудом ворочая распухшим языком, он позвал:

– Петя… Петя!..

Щегол прощебетал что-то в ответ.

– Петя!.. – вымолвил Кошкин со всей любовью и нежностью, на которую оставался способен, и, приподнявшись, медленно пошел к щеглу.

– Петя!.. Петя!.. Птичка моя!

Щегол вспорхнул с ветки и улетел.

Кошкин некоторое время смотрел ему вслед, потом пошел обратно. Внутри него начался какой-то могучий и необратимый процесс.

Кошкин делал круги по поляне. В нем росла страшная ярость. Росла, росла и выросла. Он вдруг схватил дубину и с грохотом ударил ею по дереву.

– Мать-природа!.. – прорычал он и ударил еще раз. – Мать-природа!..

Дерево гудело.

Он прошелся дубиной по кустам. Он врезал дубиной по земле. По пню. И пошел крушить всё вокруг.

– Мать-природа!.. – ревел он. – Природа-мать! Природа-мать!..

Он погнался с дубиной за бабочкой, он молол ударами воздух, он рубил ударами, он крушил ударами, но по бабочке попасть не мог.

Он рыдал и бил, умолял и бил, он ненавидел и бил. Он не мог попасть.

Без сил, без голоса, он упал на землю, приник к ней, замер, пристыл, потом воздел голову к небу в последней надежде, в последней мольбе и стал ждать, обезумевши глядя на солнце.

Наползла туча.

Кошкин пугающе медленно поднялся и деревянными, ходульными шагами пошел к реке. Камнем на шее болтались ключи.

Он спустился на берег, подошел к воде.

Дно полого уводило в глубину.

Кошкин сбросил с бедер разломанную клетку.

Кошкин уходил всё глубже и глубже.


– Пук, пук, пук, пук, – делал старенький буксир.

Зеленая вода с пятнами мазута послушно рассекалась надвое.

Облокотившись на поручень, стоял моторист и, дымя самокруткой, с тоскливым постоянством смотрел на воду. А смотрел на воду он давно. Но такого не видел.