Докурив сигарету до фильтра, я достал из пачки вторую и, тут же прикурив от кропаля, щелчком послал окурок за забор.
«О чём он думает, лёжа в своей маленькой спальне? Светят ли для него маячками какие-то особенные события минувших лет? Сожалеет ли он о чём-либо? Думает ли о том, что ждёт его за чертой?..»
– Ну, благослови Господь, – так начинал своё дело дед, будучи ещё на крепких ногах.
– А ей не больно? – спрашивал я, помогая деду удерживать животное и с интересом наблюдая, как с боков связанной по ногам овцы аккуратными полосками спускается руно.
– Нет, внучек. Немножко страшно, но не больно. Сейчас управимся и отпустим её гулять – всё же легче. А то очень жарко им в шубах сейчас.
Стрижка затягивалась на добрых четыре или пять дней, и всю эту неделю я ни на шаг не отходил от дедушки: помогал точить ножницы, обрезать колтуны, загонять очередную овцу, укладывать её на стол, связывать ноги и держать животное, – особенно, когда дед переходил на круп и к голове. Самому же остричь хотя бы кусочек барашка мне тогда так и не случилось:
– Не надо, Даня. Рука неопытная у тебя. Овца дернется – обрежешь, упаси Господь. Да и ножницы тугие, не под твою ладонь сделаны.
В другой раз, внучек – и запускал пропитанные бараньим жиропотом руки в густую шерсть очередной овцы, готовя первый пробор.
«… Значит, верующий? Или так, – по привычке? – снова спрашивал сам себя я, вернувшись в комнату и лёжа в постели. – Не должно». С этими чётко очерченными вопросом-ответом я и провалился в сон…
– За всю жизнь не слыхала от него ни одного ласкового слова, – снова бабушка в редкие минуты ностальгии, – для него существовали только две вещи: работа и книги.
– Да что ж, совсем не баловал?
– Нет, ну как… когда выпьет – тогда я самая любимая, самая красивая и нужная. Ой, Даня! Ты бы знал, как я любила, когда он пьяный! Для меня это был настоящий праздник. Только такой он человек, что ни баб ему, ни водки – ничего не надо, кроме деталей машин у него не было в жизни никаких радостей. Ну, гармонь ещё… как выпьет рюмку-другую – только дай ему инструмент в руки, и – всё. Сколько ни пробовали его напоить, ни у кого не получалось. Будто не слышит. Знай себе – играет и поёт.
Проснулся я раньше обычного – в половине пятого утра. Солнце уже поднялось над горизонтом и прогревало комнаты с восточной стороны дома. Жена лежала без движения, приоткрыв неприлично пухлые губы. По ним, по длинным её ресницам, проливаясь горячей патокой на русые волосы, стекали яркие, горячие полосы света. Такая нежная, такая тёплая…
Я натянул шорты и вышел из комнаты, прикрыв за собой двери. Стараясь вести себя как можно тише, нашёл на кухне джазву, достал из шкафа давно выветрившиеся, смолотые зёрна и сварил себе кофе. Получилось отвратительно. И всё же я пил в удовольствие, чувствуя, как организм вбирает в себя энергию жизни, наполняясь ей с каждым новым глотком. Будто оголтелые, кричали на всё село петухи, передавая другу друг эстафету; со стороны сада доносилась разноголосица певчих птиц.
Прошёл в комнату к деду, чтобы поискать что-нибудь в его некогда богатой, а ныне утраченной внукамибиблиотеке, и почитать, пока мои не проснутся.
На нижних полках старого книжного шкафа грохотали навесным оборудованием трактора, срезали мотовилами колосья пшеницы комбайны, исправно вращались валы и червячные передачи, – всему этому дед посвятил свою жизнь. На других полках в черно-белых иллюстрациях Он и Она постигали сложную науку быть вдвоём (ох, и волновала когда-то меня эта брошюра!), выкрашивал забор наказанный тёткой Том Сойер, нагло объедал чужое черешневое дерево Зурикела. Скрепя материнское сердце, Ильинична благословляла брак дочери с Михаилом Кошевым. Где-то, под самым потолком, гремел монолитными лестницами Маяковский, занимая внимание читателя окказионализмами, и в рифму расточал многодневный перегар Сергей Есенин.