Я шел со знакомым мне деканом, который потом отстал от меня. Вначале шли молча. Потом трое мужчин сзади негромко заговорили, но мне были хорошо слышны их голоса и почему-то более отчетливо, чем речи у могилы.
– Она его довела.
Я насторожился.
– А кто же?
– Да…
– Как лошадка тянул и тянул свою лямку.
– Вот лямка и лопнула.
– Могла бы приехать.
– Куда ей! Большой корабль – далеко плывет. Сегодня секретарше сказала, что у нее бюро райкома…
«О ком это они? – невольно подумал я. – Ведь мать здесь». Она так плакала и с какой-то укоризной часто смотрела на меня, как бы спрашивая, почему я не плачу.
– Какой корабль?! Шавка! – слышалось сзади. – Ведь сколько раз она этим бюро ему угрожала!
– Ну, ладно…
– А что не так? Облизывает сейчас где-нибудь областное начальство и его золотую молодежь. Нету сегодня никакого бюро. Я узнавал…
– Из-за этой молодежи он и пустил себе пулю в сердце.
Меня резануло услышанное: «Как?! Мать говорила, что отец умер от сердечного приступа!» Мне показалось, что разговор стал громче.
– Они и знать не знают, что такой человек не выдержал их давления сверху. Этих возьми да тех прими… А кого принимать? Этих незрелых дубов, в пиве замоченных? Зато сама ведь в министерство целится, вот и прогибалась перед ними! Сама еще та шкура…
– Тише, Василий. Всё они знают. Просто жируют и бесятся, черти. Бесы настоящие!
– Что тише? Я несколько раз слышал, как она кричала ему из своего кабинета: «Да и застрелись, если такой праведный!» Вот она его и довела до пули в сердце.
– И брать не умел.
– Да знаю я его…
– Такой человек. Не человек, а просто чистая совесть!
– Он ведь специально надел белый халат.
– А ружье у него откуда? Он же не охотник.
– Да, говорят, старое, отцовское, незарегистрированное. Надел белый халат, снял ботинок и спустил крючок.
– Понятно…
– Поэтому Иваныч и заговорил так о красном халате, о совести.
– И не слышал никто…
– Так ведь во время перемены, – шумно было.
– Если бы хоть кто-нибудь зашел к нему или хотя бы позвонил тогда, в начале одиннадцатого…
Я вздрогнул. Меня обожгла мысль о том, что в тот день из школы я пришел очень рано – до десяти утра. Два рабочих телефона отца я помнил с первых классов. До меня теперь откуда-то издалека стали долетать сзади слова:
– Главное, сейчас никто не слышит, ни Марго, ни Лысый.
– Да… Совесть у них глуха, потому и не слышат. Пока эта не позвонила, никто бы и не зашел…
– И эта хороша…
– Да, теперь уж точно нагуляется.
Эти слова заставили меня поежиться от воспоминаний о последнем чаепитии.
– Тише!.. А откуда она-то догадалась? Или узнала?
– А черт ее…
– Говорят, вроде бы было письмо.
– Да все они, бабы…
Сердце у меня забилось сильней. В голове зашумело. Я стал хуже слышать разговор. Возможно, мужчины стали отставать. Марго… Отец нередко называл так самую большую начальницу. Она была начальником его института. Да, ее звали Маргарита Константиновна. Какая-то женщина по дороге на кладбище извиняющимся тоном говорила матери, что Маргарита Константиновна сегодня очень занята, ее вызвали к большому начальству, она передает свои соболезнования и обещает помочь.
Подходя к автобусу, Николай Иванович попытался со мной заговорить о школе. Я что-то невпопад ему отвечал. У автобуса остановились дожидаться остальных. Я впервые был на городском кладбище. Обернувшись назад, я был потрясен печальной картиной. В голом поле однообразные каменные прямоугольники и металлические кресты, уходящие вдаль. И где-то там, на краю этого каменного поля, зарыли в землю моего отца…
3.
Через несколько лет умерла бабушка. К тому времени я учился на третьем курсе столичного мединститута. Заканчивались зимние каникулы. Город встретил меня пасмурно. Промозглый ветер с моросящим дождем заставлял прохожих раскрывать зонтики, закутываться в плащи. Долго ехал грохочущим трамваем, потом спускался вниз по разбитой асфальтовой дороге, обходя ручьи.