– Здесь она… Лукерья, толкуй!

Гвалт, крики, слезы, ругань. Ничего не пившая толпа была пьяна. Мещане, мастеровые, гольтепа, все распоясались, у всех закачался рассудок.

Наперсток пощупал ногтем, не затупился ли топор. Выстрелы, костры, кровь, где-то ревели хором хмельную песню, и на площади, как в кабаке, – кровавый хмель.

– Чиновник Артамонов ты будешь?

Федор Петрович подытоживал на счетах ведомость, все не выходило, врал.

Поднял голову. У двери стоял Вася, а перед Федором Петровичом – солдат и бородач.

– Зыков приказал тебе прийти к нему.

– Зачем это? – Его лысый череп, лицо и комната были зелены. Зеленый колпак на лампе дребезжал, и прыгали орластые пуговицы на потертом вицмундире.

– Зачем?

– Неизвестно. Велено.

Артамонов, облокотившись на стол, дрожал крупной дрожью. «Знаю, зачем. Убить».

– Пошлите его к черту! – крикнул он, и словно не он крикнул, а кто-то сидевший в нем. – Мне некогда. Ведомость… Я в политике не замешан, колчаковцам и разной сволочи пятки не лижу… А ежели надо, пускай сам сюда идет…

– Ну, смотри, ваше благородье.

Оба повернулись и, хихикая, вышли вон. Погоняя коня, бородач сквозь смех говорил солдату:

– Что-то Зыков скажет? Антиресно…

Зыков удивился:

– Ну? Неужто так-таки к черту и послал? – нахмурил лоб, подумал и сказал улыбаясь: – Молодец. Не трогать.

– Он хороший человек!.. Спасибо! Не трог его… Только выпить любит… – кричали в толпе.

Зыкову наскучило, ушел в дом, хватил вина и устало повалился на диван.

– Аж голова во круги идет… Фу-у-у…

– Фу-у-у, язви тя! Видала, Настюха, что добра-то? – ввалился потный, весь в снегу, запыхавшийся Гараська. – В деревне сгодится… Женюсь… Думаешь, Зыкову буду служить? Хы, нашел Ваньку. Ну и натешился я… Только женски все сухопарые подвертывались, а я уважаю толстомясых… Ого, бражка! Давай, давай… А где же наши? – Гараська выхлестал два ковша браги, спрятал под лавку мешок: – Ежели хошь иголка пропадет, убью… – взял другой мешок, пустой, пошлепал Настасью по заду и удрал.

Кой-где, по улицам, по переулкам, возле домов и домишек с выбитыми стеклами валялись не то пьяные, не то расстрелянные солдаты, выпущенные из острогов в серых бушлатах арестанты и прочий сброд. Улицы безлюдны, разъездов не попадалось, с площади доносился неясный гул.

Зыков задремал.

А внизу Мавра, повар и приказчики пекли блины. Блинов целая гора. Блинный дух повис над площадью, над долиной реки, над темным лесом.

А там, за лесистыми горами, в недоступных взору горизонтах, притаились села, города, столицы, белые и красные. На восток, по стальным, бездушным лентам спешат грохочущие поезда, набитые тифом, страхом, отчаянием. Это люди бегут от людей же, бегут, как звери, по узкой звериной тропе вражды. И, как звери, они безжалостны, трусливы и жестоки. Люди, как звери, одни бегут, другие нагоняют. Вот настигли. Горе, горе слепому человеку. Даже луна в звездных небесах грустно скосила глаза свои на землю, а над всей землей стояла голубая ночь. Над землей стояла ночь, но красные знамена приближались.

Гараська поднялся по лестнице и твердо ударил прикладом в дверь:

– Кто тут?

– Свои.

Гараська выбросил Васютку на крыльцо и запер двери.

– Товарищ, вам кого?.. Мы ж бедные… Товарищ!.. – схватившись за сердце и пятясь, вся задрожала Марина Львовна.

– Гы-гы… Тебя, толстушечка, тебя!.. – Гараська бросил мешок, сорвал со своих вздыбившихся плеч полушубок. – Такая нам давно желательна… Ложись, а то убью.

Гараська сразу оглох от резкого крика попадьи.

Вихрем взлетел снизу Федор Петрович:

– Это что? Вот я тебя сейчас из револьвера, черт! Ах ты!!!

Гараська грохнул его на пол, давнул за горло и орангутангом бросился на попадью, с треском и гоготом разрывая ей одежду: