Пять партизанских самопалов грохнули в небо залп. Мужики самокатом по откосу к лошадям.
К противоположному концу городка другая дорога прибежала с гор. Там тоже стоял обоз, рвались в город мужики. И колченогий снохач Охарчин тоже здесь:
– Достаток у нас малой. Толчак на вовся разорил… Желательно купечество пощупать.
Залп в воздух. Но не все мужики убежали. Осталось с десяток «вершних», на конях.
Вахмистр царской службы Алехин подъехал к самому костру. Низенькая и толстобокая, как бочка, кобыленка его заржала.
– Мне к хозяину лично, – сказал он, – к Зыкову.
– По какому екстренному случаю? – спросил партизан, тоже бывший вахмистр. Из башлыка торчала вся в ледяных сосульках борода и нос.
– Вот, товарищей привел… Желательно влиться в ваш отряд, – сказал Алехин. – Завтра еще подъедут.
– Езжай один. Скажешь, что Кравчук впустил. А вы оставайтесь до распоряжения. Слезавайте с коней… Табачок, кавалеры, есть?
Еще где-то погромыхивали выстрелы, то здесь, то там, близко и подальше. Зыков знает, что это за выстрелы: разъезды расстреливают на месте грабителей и хулиганов.
Но Гараська хитрый: Гараська смыслит, в какие лазы надо пролезать. Мешок его набит всяким добром туго, по карманам, за пазухой, под шапкой – везде добро.
И ружьишко на веревке трясется за плечом как ненужный груз.
Он идет задами, огородами, по пояс пурхаясь в сугробах:
– Отворяй, распроязви!.. С обыском!.. – и грохает прикладом в дверь. Дьяконица старая. Гараська выстрелил в потолок, взломал сундук. – Эх, добра-то!
Гараська ткнул в мешок отрез сукна, – не лезет. Выбросил из мешка чугунную латку, а вот как жаль: хорошая, выбросил медную кострюлю, опять туго набил мешок.
На столе фигурчатая из фарфора с бронзой лампа.
– Такие ланпы я уважаю, – пробурчал Гараська. – О, язви-те! Стеклянная, – и грохнул в пол.
В доме было тихо. Лишь из соседней комнаты прорывались истерические повизгиванья. Гараська сгреб стул и ударил в шкаф с посудой. Движения его неуклюжи, но порывисты и озорны.
На шкафу – большой, круглый, пирог с вареньем, Гараська отхватил лапами кусок и затолкнул в рот.
Эх, хорош самоварчик, аккуратный, – пристреливался Гараська глазом. – Не унести… Другой раз… А сгодился бы… Черта с два, чтоб я стал Зыкову служить… Нашел Ваньку. Приду домой, оженюсь, богато заживу. – Жрал, перхал, давился, вытягивая шею, как ворона. – Эх, недосуг. Он поставил блюдо с пирогом на пол, расстегнулся, присел и, гогоча, напакостил, как животное, в самую середку пирога.
Костры возле Шитикова дома горят ярко, охапками швыряют в них дрова, пламя лопочет, колышется, вплетаясь в голубую ночь.
– Вот ты, Зыков, наших попов кончил, другие, – которые хорошие… Это не дело, Зыков. А самую сволоту оставил! – кричали в толпе.
– Кого? – спросил тот.
– Отца Петра. Самый попишка жидомор…
И в разных местах:
– Нету его! Нету, уж бегали… Третьеводнись на требу уехал.
– На кого еще можете указать? – крикнул Зыков. – Не было ли обид от кого?
Народ только этого и ждал. Как ушат помой, доносы, кляузы, предательство. Из домов и домишек выхватывались люди. Звериное судьбище, плевки, матершина, крики, гвалт. Петька Руль у Пахомова в третьем году хомут украл, Иванов о Пасхе жену Степанова гулящей девкой обложил, тот колчаковцам лесу для виселиц дарма возил, этот худым словом Зыкова облаял.
– Врешь, паскуда, врешь!.. Ты мне два ста должен. Смерть накликаешь на меня?! Дешево хочешь отделаться, варнак. Да ты за груди-то не хватай, жиган такой! А не ты ли в зыковских солдат выстрел дал? Ну-те-ка, опросите Лукерью Хвастунову…
– Эй, Лукерья!.. Где она? Бегите за Лукерьей Хвастуновой.