Между печкой и диваном большой, в кружевных завитках, застекленный комод с фаянсовыми тарелками, чашками, кастрюлями… Замызганная электроплитка; еще одна – на подоконнике. Две развесистых вешалки – короткий черный тулуп, брезентовый дождевик с капюшоном, фуфайка, ондатровая шапка-ушанка и шикарная серая фетровая шляпа… Высокие, под потолок, лакированные напольные часы с дверцею…
Овальный ясеневый стол под синей, в розовую полоску, скатертью: коробка шахмат, россыпь ссохшихся слив, сухие перья крупных чаинок, стакан в подстаканнике, высокая, на тонкой ножке, вазочка: в ней согнутый пополам тетрадный в косую линейку лист, исписанный наполовину; рядом – какая-то коробочка; у второго окна – раскрытая радиола ВЭФ-«Рапсодия» с двумя поломанными ножками, под каждой подторкнуто по книге. Два здоровенных круглых рефлектора для обогрева. Возле печки длинный коврик-гобелен с пейзажем и бахромой понизу, за которой темнело еще какое-то пространство – чулан, что ли…
Все в этом доме было будто бы собранно из разных мест, из других эпох, от разных собственников, и вместо русской печи хотелось увидеть изразцовую печь до полотка в голубых азулежуш…
Тепло.
Взвесив портфель, Илья Иванович… ну, что ж поделать: сам себя по отчеству он называть стеснялся и, в силу возраста, пренебрегал, однако, личность в себе ценил, и сам к себе обращался исключительно Илья Иванович… взвесив в руке портфель, Илья Иванович сдвинул в сторону шахматы, залез в карман куртки, пошарил, выудил блокнотик, сверился с адресом. Все правильно. Старо-Кутузовская, 7, Седьмая просека. Вырвал листочек, перечитал: инициалы, какая-то закорючка, телефон. Сложил, сунул обратно.
Да. Старо-Кутузовская. Старая фельдмаршальская.
Потом аккуратно выложил на стол электробритву «Бердск», шкатулку, флакончик одеколона «Дымок», две пары синих носков, палку московской колбасы и восьмой номер журнала «Новый мир» с «Сандро из Чегема». Порывшись в плаще, сбросил на журнал две пачки «Опала», совершенно не нужные спички и, вместе с зажигалкой, календарный листок, который пошло, как в кино, вспорхнул и прилег на коробочку возле стакана.
На листке двойным корпусом чернело: «24 сентября 1973 года»; чуть ниже тоже крупно и безысходно: ПОНЕДЕЛЬНИК. На обратной стороне размашистым почерком: «33-26-74! До 18.00. Не забудь вернуть Добряка».
Коробочка оказалась – Спиридонов с ленцой удивился тому, что, собственно, не совсем и удивился, хотя, в целом, оно и удивительно – оказалась копией «фельдмаршальской». Положил их сначала рядом, потом раскрыл каждую по очереди: у вогнутых дам взгляд одинаково отстраненный; закрыл, снова раскрыл, закрыл, наконец, чтобы запомнить, какая чья, поставил, наконец, одну на другую. Та, что подлинник, сверху.
Потянулся было к вазочке за хозяйскими наставлениями, как вдруг массивная, надменная как козырной валет стрелка циферблата со скрежетом качнула завитками пики, замерла, вслушиваясь в собственные внутренности, взяла стойку как сеттер на болоте… Вот дрогнула, сделала аккуратный шажок, нащупывая почву, застыла, отпрянула было вспять, – и время мгновенно раскрошилось, посеченное осколками чье-то чужой, вдребезги разбитой мысли о чем-то неотвратимо болезненном и вязком…
«Если вы это читаете, значит, уже вошли, следственно, отыскали ключи под ставней слева, как я вам и говорил. В погребе, это на веранде, еды навалом. И „хреновуха“, очень забористая. Не стесняйтесь. Магазин в трех километрах, автобус два раза в день, если повезет. Будете съезжать, деньги оставьте в вазочке, ключи положите за ставень. И калитку заприте. Всего наилучшего».