– Непременно, Платон, с тобой вообще работать одно удовольствие, – неторопливо кивая, сказал он и закурил.

Вообще он был тощий, сутулый, будто оттого, что таскал полжизни камеру на плече, с большущий хрящеватым кривым носом, показывающим 10.20, с жидкими серыми волосами, говорил с протяжными московскими нотками, смешным прононсом и неизменной усмешкой.

– Но ты решай с кем, сколько раз, как и когда тебе переспать, чтобы пробиться в эфир.

Я посмотрел на него.

– Проституируешь меня?

Игорь спокойно скривил рот в своей усмешке, хотя он, тонкий и маленький, и так был на боку, и протяжно произнёс:

– Ну, видишь ли, Платон Андреич, я бы охотно и даже с большим удовольствием проституировался сам, но, увы, я, при всей моей бесспорной красоте, на это вряд ли сгожусь, какой-то я у девушек непопулярный. Может я не модный? Портки, если кожаные завести, а? А ты что думаешь?

Я прыснул и захохотал, представляя его тощий зад и худые ноги в коже, а он только покивал, продолжая усмехаться. Вот так примерно мы и разговаривали с ним. Обсуждая то, что мы видели теперь там, на фронте, тон тоже не менялся. Притом мы испытали настоящее восхищение парнями и их работой, себя чувствуя какими-то бабами при них. Игорь так и говорил:

– Слушай, Платон, чё ты в военное училище не по-ашёл? Щас бы я тебя, героя-офицера снимал, предста-авляешь, как бы тебе пошла военная форма? Вот была бы картинка! Это-а ж…

– Ну, я почти что в форме, – усмехнулся я, отряхивая свою камуфляжную куртку.

– Не-е, Платон, это не то-а, ни кока-ард, ни шевронов, ни по-агон. Нет, ты красавец, не отнять, даже в портках этих жопа, как орех, берцы тебе… к лицу, – он хмыкнул.

Я засмеялся:

– Ты меня не пугай, мы с тобой тут рядом спим.

– А ты жопу скотчем заклеивай на ночь, – он подмигнул. – Мало ли, я резко повернусь во сне…

Конкурентов у нас тут было немного. Были суперпрофессионалы военкоры, с военным прошлым, до которых мне, конечно, не допрыгнуть, как бы я ни старался, каких бы ни придумывал новых приёмов, ракурсов для съёмки, мест, поэтому я, завидуя особому складу их ума, взгляду, учился у них буквально в полевых условиях. И тому, как они смотрят, куда едут, понимая, как и что будет происходить, куда смотреть, с кем говорить и как рассказывать обо всём этом, чтоб было интересно и правдиво.

Надо отметить, в первые дни я вообще почувствовал себя ребёнком детсадовского возраста, пришедшим к своему папе на службу, вокруг взрослые уверенные дяди, которые, не обращали внимания на меня, маленького, и пытались не зашибить ненароком. А я, раскрыв рот, смотрю и слушаю, не в силах произнеси ни одного толкового слова.

Несколько ночей я не спал, и не со страху, и даже не потому, что скучал по Кате и думал о ней, оставленной мною одной с двумя детьми. Я неотступно думал об этом, мучась угрызениями совести, пока мы летели сюда, но уже первые же впечатления, запахи, люди, их глаза, слова, приветствия, даже рукопожатия, которые не похожи на мирные ничем: они жесткие, твёрдые, горячие и очень быстрые, время дорого. Вообще таких горячих рук, как здесь я не встречал нигде. И таких уверенных. Я вообще впервые видел таких уверенных людей. Я впервые видел тех, кто знает, что дело, которому они служат, их работа, это то, ради чего можно умереть. Раньше я не встречал этого. Все мои приятели в Москве мучились рефлексией, сомнениями, самокопаниями, поисками себя. Здесь не было места этому, слабости и слюням, здесь твёрдость, долг, праведная злость и работа. А когда были перерывы и сон их был крепок, как у праведников.

Я привык довольно быстро, только возвращения каждый раз заставляли меня словно врасплох, мне приходилось переключаться, потому что даже запахи в Москве не похожи на те, что встречали здесь.