Я держал её, обмякшую, горячую и влажную сквозь ткань платья в своих руках, прижимая её лицо к своему, надеюсь только, что не причинил ей боль, не сжал слишком сильно…. Сирены милицейских машин и мигалки кричали вокруг нас, обдавая своими синими огнями.

– Я… я должен… я сейчас же должен лечь с тобой в постель, – задыхаясь, прошептал я, лаская пальцами её голову. – Прости… после… всего этого, ты, наверное, не… хотела бы, но… я сейчас не могу иначе. Мне надо… Я хочу ещё… много…

Она выпрямилась. Вокруг нас суета, кажется даже журналисты приехали, мигалки всё так же брызгали на нас свои огни, бегали какие-то люди, кто-то кричал, а мы вдвоём были словно в лодке, в середине этого бурления и суеты. К нам даже заглядывали в окна и даже что-то кричали, но я видел только её в сверкании, и видел я только её свечение, её улыбку, ласковую темноту её глаз сейчас.

Мы приехали в «Англетер» довольно скоро, потому что нас пропустили, машина была за оцеплением и то, что мы там делали, не вызвало подозрений у милиционеров, никто даже не подумал, что пьяные свиньи, совокупляющиеся на стоянке, могу иметь отношение к тому, что произошло в театре, где, после прикрытого отхода всех наших, начала работать оперативная группа. Двенадцать заезжих карельских бандюков, на которых сейчас спишут все нераскрытые грабежи и убийства, которые числились за «тамбовскими», «комаровскими», «малышевскими» и Бог его знает какими ещё, я не давал себе труда запоминать, я работал с людьми, не с группами, мои нити были тонки и надёжны именно поэтому, один знал одного, и так по цепочке. Не ОПГ, не банды, не компании, а люди. Десять живых, и три трупа. Фомка, за которого просила Таня, ушёл до приезда следствия. Так закончилась не начавшаяся история Макса Паласёлова. Впрочем, если бы не Таня и её разговор в ресторане, его и остальных убили бы в первые же дни в Питере, вместе с ней, женщины попадают в такие замес со своими мужчинами. А так, кроме троих, все остались живы. Отсидят немного и присоединятся к каким-нибудь новым бандам, если работать не научатся…

А мы едва вошли в номер, я протянул руку к ней, Таня обернулась, отбросила мой пиджак со своих плеч на диван, развернулась, расстегнуть молнию на своей талии.

– Позволь мне, – сказал я, подойдя ближе.

Тяжёлый чёрный шёлк отделял меня от неё, приятно было стянуть это платье с неё, под платьем на ней не было даже чулок, на ногах босоножки… Таня расстегнула рубашку на моей груди. Я вытащил пистолет, который засунул снова за пояс, едва было покончено с Паласёловым. Таня посмотрела на него.

– Ты… из него застрелил Никитского? – она посмотрела на меня, в комнате очень светло, но у неё расширенные большие чёрные зрачки.

Я покачал головой.

– Ты… давно знаешь?

– Почти сразу. Я видела, что с тобой случилось тогда… Я сделала из тебя убийцу.

Я выдохнул:

– Ты сделала из меня мужчину. И не ты виновата, что вокруг тебя роятся не только мотыльки и бабочки, но и шершни, и навозные мухи, и гнус… Я только бьюсь за тебя. Как древний гамадрил. Если бы не было тебя, я вообще никогда не узнал, кто я, никогда не почувствовал бы… вообще ничего.

Одежда долой…

– Поцелуй меня… – прошептал я. – Поцелуй меня… Таня… Таня…

Ночь вытекала обжигающей, спаивающей нас между собой смолой, наверное, ещё никогда прежде мы не занимались любовью так вдохновенно и неутомимо, так ненасытно и так радостно. Таня никогда ещё не была такой. Никогда раньше я не чувствовал, что она хочет меня. Прежде она принимала меня, даже загоралась от моего огня, но это был лунный свет, не солнечный. И я принимал то, что она способна была дать мне тогда, я знал, что я люблю, и моё счастье было в этом, я светил только ей, а она была направлена во вселенную. Теперь всё было иначе: от неё шёл свет и в ней горел огонь.