, всегда радовалась неунывающая Галя, когда рассказывала о своих «приключениях в заключении». До «воли» ей оставалось меньше года, и мечтательная улыбка все чаще появлялась на ее губах, не потерявших детской припухлости даже после пяти лет колымских лагерей. Да, меньше года – потому и работала расконвоированной и потому разговаривали обычно о «воле», когда, отправив детей на улицу, Галя принималась готовить обед, а учитель истории Андрей Первозванцев выходил на кухню попить чаю перед уходом в школу. Гудел примус, чадил керогаз; Арей заваривал чай, садился за свой столик и, наколов ручкой железного ножа сахар, приглашал на чаепитие Галю, которая, выглянув в окно, чтобы проверить, как там ведут себя дети, чинно усаживалась на пододвинутый Ареем табурет. «Ну что, ты ведь не будешь уже заниматься гаданием, когда выйдешь на волю?» – спрашивал Арей, глядя, как Галя, изящно поставив локоток на стол и умело расставив пальцы под донышком блюдца, пьет из него, складывая клювиком вытянутые губы и чуть присвистывая, чтобы не обжечься потихоньку втягиваемым кипятком. «Ну а як же ж я житы буду? – отвечала Галя на своей «соловьйний мови», прикусив слегка намоченный в блюдце сахар. – Адже ж я видьма». Арей просил, чтобы с ним она разговаривала по-украински, так как ему нравилась музыка этой речи, которая к тому же напоминала ему древний говор времен Владимира. «Какая же ты ведьма? – улыбался он. – Я ведьм много видел. Они злые, а ты добрая. И потом, у них косы…» – «О-о-о, якы ж в мэнэ косы булы… таки чорни, до самого попэрэку, – стонала Галя, осторожно, как болезненную рану, трогая голову, повязанную косынкой. – Та ще выростуть!» – вдруг улыбалась она и бросала в сторону Арея такой жгучий взгляд, что и в самом деле казалась ему чуть ли не сестрой Лилит. Ради таких вот Галиных взглядов Арей мог бы разговаривать с ней часами, но ни у нее, ни у него не было на это времени, да и знал Арей, что за взглядом Гали, оставшимся у нее от былых времен, ничего не последует, поскольку ушло от нее все женское желание с тех пор, как ее изнасиловали уголовники, – десятеро гогочущих извращенцев, выигравших девушку в карты у вохры…
В общем, в то утро Арей проснулся невыспавшимся, уставшим от своих воображаемых полетов, – как обычно в последнее время, в шесть, под звуки гимна, издаваемого ожившей черной «тарелкой», висящей прямо над его кроватью. Не вставая, в состоянии приятной дремоты, он прослушал «последние известия», в которых в очередной и далеко не в последний раз заклеймили американский империализм, рассказали о трудовых свершениях советского народа и, конечно, не забыли похвалить верного ленинца Мао Цзэдуна, ведущего китайский народ «верным курсом». Он узнал также, что подготовка к промывочному сезону в Магаданской области идет успешно, что оленеводы Чукотки увеличили поголовье животных на три процента, а местный Промкомбинат освоил выпуск топливной аппаратуры. Когда перешли к прогнозу погоды, Арей стряхнул дремоту, но так и не услышал объявления об отмене школьных занятий по причине разгулявшегося урагана, на что, по правде говоря, сильно надеялся, укладываясь спать. Прислушавшись к тишине в вентиляционном отверстии, откуда вечером доносились воинственные завывания ветра, он осознал наконец, что, действительно, «барабаны войны» затихли, а потому хочешь не хочешь придется вставать.
«Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек…» – затянул популярную песню Поль Робсон. Арей мысленно согласился с чернокожим американским певцом, хотя знал, что следующий тезис лауреата Сталинской премии: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек» – вызовет в нем противоположную реакцию. Так и случилось. В сердцах выдернув розетку громкоговорителя, он вышел из своей «конуры» и направился в туалет, где по соседству с проржавевшим чугунным унитазом находилась эмалированная раковина умывальника с латунным краном, из которого что летом, что зимой текла одинаково обжигающая, совершенно ледяная вода.