Сонька была на два года младше брата, и хоть шёл ей сейчас всего восемнадцатый год, жизни в ней, как говорила бабка Прасковья, не было. Потявкивая, закрутилась под ногами лайка, забрехали соседские собаки.
– Говорил тебе, непутёвый, всю округу перебудишь.
Достав из кармана кусочек сухаря, дал собаке понюхать, приказав: «сидеть!». Быстро забежал за угол дома, спрятал сухарь под дальним забором и, вернувшись, бросил: «Ищи!». Так они играли лет шесть, с тех пор, как Штык щенком появился в доме. Отец учил – собаку надо сызмальства воспитывать правильно: она – охотник и должна искать добычу, а не жрать, как поросёнок, с корыта. И, хотя Штык давным-давно зарекомендовал себя «охотником со стажем», игра повторялась каждый раз. Лайка азартно подбежала к спрятанному сухарю, подцепила его лапой и, бережно схватив зубами, принесла назад, дружелюбно виляя хвостом: вот, я нашёл, хватит играть, пора заняться серьёзным делом.
Месяц выглянул и вновь спрятался в тучу – «подмигнул», предупреждая: ночь заканчивается, я ухожу, и тебе пора. Улыбнувшись в ответ, Григорий зашёл в дом, перекусил тем, что накрыла на стол сестра, запил парным молоком и, поблагодарив, направился к выходу, проверив заплечный мешок со сложенным с вечера скарбом и патронташ. Выходя в сени, снял висевшую на стене бельгийскую двустволку Пипера шестнадцатого калибра, приобретённую перед самой войной. Покупка оказалась удачной – с тех пор отец без трофея ни с одной охоты не возвращался, ласково называя ружьё «моя бельгийка».
Кутаясь в платок, на крыльцо вышла сестра.
– Зайди в дом!
– Не холодно, Гриша, провожу тебя и зайду.
Подозвав собаку, ловко посадил её на цепь. Штык, вопросительно гавкая, то припадая на передние лапы, то бросаясь вперёд, всем поведением выказывал недоумение и протест по поводу происходящего.
– Сегодня, Штык, пойду один. Ты тут Соньку охраняй, не ровен час… – взглянув на сестру, спохватился, – я скоро. Охранять!
Перекрестившись, надел на голову малахай, взял прислонённые к завалинке широкие короткие лыжи, проклеенные снизу мехом изюбря и, под громкое, уже не сдерживаемое лаянье, вышел за ворота.
Отцово ружьё взял, к удаче, – немного успокоившись, Соня принялась убирать со стола.
Отца – Ивана Силантьевича Горшкова – забрали на «германскую» три года назад. В четырнадцатом, когда она началась, все думали – закончится быстро, но война всё тянулась, перемалывая новые и новые жертвы. В конце шестнадцатого отца вызвали на мобилизационный пункт – пришёл черёд его возраста. Во время проводов, Соня это запомнила на всю жизнь, мать вдруг запричитала, завыла как-то по-звериному и, повиснув на отце, вдруг быстро-быстро начала кричать-говорить: не пущу, не пущу, не пущу! Отец, смутившись, приобнял её, успокоил, уведя в горницу. На следующее утро до места сбора провожать его пошёл один Гриша.
Вначале письма приходили часто. В них Иван Силантьевич передавал приветы, веля кланяться поимённо соседям с улицы, и с соседней улицы, и с другой. Затем в двух-трёх предложениях рассказывал о солдатском житье-бытье, после чего вновь поимённо слал поклоны всем знакомым из родной слободы. Мать просила Гришку читать письма всякий раз, когда в избу заходили соседи, всегда внутренне переживая, вытирая украдкой кончиком платка нет-нет да выступавшие на глазах слёзы. Но через какое-то время весточки стали приходить реже. А после восемнадцатого года и вовсе потерялся след таёжного охотника.
Соня присела на сделанную отцом лавку, нащупала пальцами вырезанные ножом цифры: «1915». Где-то батя сейчас, жив ли? Ох, неспроста у меня сегодня так сердце ноет, неспроста.