4
Разумеется, я ожидала приезда тети Эмили и ее жениха с некоторой тревогой. В конце концов, она стала мне настоящей матерью, и как бы сильно я ни тосковала по той блестящей порочной особе, которая меня родила, именно к тете Эмили я обращалась за теми настоящими, устойчивыми, хоть и не очень интересными внешне, отношениями, которые может дать материнство в его лучшем проявлении. Домашний уклад нашей маленькой семьи в Шенли был спокойным, счастливым и являлся абсолютной противоположностью полной турбулентности и бурных эмоций жизни в Алконли. Пусть у нас было скучновато, но в эту спокойную гавань я всегда возвращалась с великой радостью. Со временем я начала смутно осознавать, в какой мере все здесь вращается вокруг меня; сам распорядок дня, с его ранними обедом и вечерним чаем, был организован так, чтобы идеально соответствовать расписанию моих занятий и времени отхода ко сну. Только на каникулах, когда я уезжала в Алконли, тетя Эмили могла пожить для себя, но даже эти передышки были нечастыми, поскольку она была убеждена, что дядя Мэттью и вся тамошняя грозовая атмосфера вредны для моих нервов. Возможно, я не слишком хорошо осознавала, до какой степени тетя Эмили подчинила свое существование моим нуждам, но ясно понимала, что прибавление мужчины к нашему домашнему устройству неизбежно приведет к его коренным переменам. Почти не зная мужчин за пределами семьи, я воображала, что все они скроены по модели дяди Мэттью или моего редко видимого излишне пылкого отца, и предполагала, что любой из таковых в стенах нашего уютного убежища окажется совершенно чужеродным. Я была полна дурных предчувствий, почти что ужаса, и при мощном содействии живого воображения Луизы и Линды загнала себя в настоящий невроз. Луиза теперь дразнила меня «Вечной нимфой»[9]. Она зачитывала нам вслух последние главы романа, и вскоре я уже мысленно умирала в брюссельском пансионе на руках у мужа тети Эмили.
В среду тетя Эмили позвонила тете Сэди и они проговорили целую вечность. Телефон в Алконли в те дни находился в стеклянном шкафу для посуды, посреди ярко освещенной галереи в задней части дома; отводной трубки не было, и это делало подслушивание невозможным. (Впоследствии телефон перенесли в кабинет дяди Мэттью и установили параллельный аппарат, что свело всякую секретность разговоров к нулю.) Когда тетя Сэди вернулась в гостиную, она сказала только: «Эмили приезжает завтра поездом в три ноль пять. Она шлет тебе привет, Фанни».
На следующий день мы все отправились на охоту. Дети Рэдлеттов обожали диких животных, и особенно – лис. Рискуя быть жестоко выпоротыми, они спасали их, открывая выходы из нор, вскочив с постели в четыре утра, бежали подглядывать, как в бледно-зеленом полумраке леса играют их детеныши, плакали и смеялись, читая про Ренара-лиса[10]. И тем не менее больше всего на свете они, как, впрочем, и я, любили охотиться. Эта любовь пронизывала нашу плоть и кровь, была неистребима и лежала на нас, как печать первородного греха. В тот день я на три часа забыла обо всем, кроме самой себя и пони под собой; азарт гонки, полеты через ручьи, плеск и брызги, карабканье на холмы и соскальзывание вниз, упругость поводьев, бешеная скорость, земля и небо. Я не помнила себя и едва ли смогла бы назвать свое имя. Должно быть, так действует охота на не слишком здравомыслящих людей, овладевая ими полностью, и умственно, и физически.
Наконец Джош сопроводил меня домой. Мне никогда не разрешалось долго оставаться на воздухе, я уставала и всю ночь плохо себя чувствовала. Джош выехал за мной на второй лошади дяди Мэттью. Примерно в два часа пополудни он обменял ее на первую, запаренную до пены, и забрал меня с собой. Мой угар рассеялся, и я увидела, что день, такой яркий и солнечный вначале, теперь стал холодным и пасмурным и грозил дождем.