Разве если удастся добрести до совсем глубокой пропасти возраста. Там – да, там к себе обращаешься уже в третьем лице: «Неужели ты все еще жив, старый хрыч?» И столько в этом вопросе молодого неподдельного юмора, который, собственно, один и свидетельствует: да, жив, точно.

«Мальчик, – говоришь себе. – Эх ты, мальчишка! И как не стыдно?» Какая отрада вспомнить и укорить себя за какой-нибудь грех детства.

Между ними была любовь – разве я этого не понимал тогда? Но Люся была моей крестной, а значит, ей необходимо было соответствовать пожизненной любви ко мне. Вадик был влюблен в нее и не мог сопротивляться этому ее призванию. Я же был маленький проницательный негодяй, который увязывался за ними в любую прогулку и смотрел, как они то и дело спотыкаются и падают друг на друга. Я тоже нарочно спотыкался и падал, и валялся с ними на траве, хотя и понимал, что им интереснее этим заниматься без меня.

Впрочем, как знать, может, я и был той помехой жизни, которая любви необходима, которая создает любви обязательные условия для подтекста, тайны и недосказанности. Кроме того, мне нравились Люсины ноги, особенно ее упругие ляжки, которые были мне как раз по росту, ее гортанно хриплый смех и в мочках – дырочки от сережек.

К тому же они с Вадиком так и не поженились, и тут я уж никак не могу чувствовать себя виноватым. В городе-то у них было сколько угодно времени, чтобы договориться друг с другом.

Но сейчас старик готов навесить на себя и несуществующие грехи. «Эх, мальчишка!»

Однако вдруг перехватывает дыхание. То ли воспоминание, то ли просто сердце. «Ни слова по сторонним, – думаю я, – о летнем блаженном безумии – о вороватой пенке вишневого варенья, впитывающей в себя неокрепший глоток счастья, о вспыхнувшем лице молодой гостьи, о раскрытом на крыльце романе с едкими зелеными буквами, пахнущими нагретой бумагой, травой и кузнечиками, о ночном шепоте, всхлипах и задыхании…»

Я уже не молод, конечно, но все же и не так стар. Я еще могу если и не заново случиться, если и не усложнить комбинацию, то во всяком случае сделать несколько остроумных и энергичных ходов, которые изменят смысл всего сюжета.

До чего же легко целиться в середину своего возраста и попадать в яблочко. На тридцать лет назад яснее видится, чем на час вперед.

Изобрету-ка себе трубку, куплю капитанский табак и скоро уже неизбежно должен буду соответствовать и трубке и табаку.

Система Станиславского.

Я никогда не был в том лесу

Я – не изобретатель парадоксов. Тем более велосипедов. Тем более трехколесных. Как было, так было. Не талантливее, но и не бездарнее, чем у других. А ошибки интимнейшего даже свойства бывают у целых поколений. Отвечаем поодиночке. Кто же знал?

Увлеклись необратимостью процесса. Под словом «насовсем» понимали бог знает что, но другое. Мне и вообще когда-то казалось, что жизнь состоит из мечтательных перекуров.

Аисты на водонапорных башнях – детская мистика. Походили, погуляли, огрубели, исчерпались… Но темнота, в которой живет шепот, в которой все, о чем грезилось, правильное, всегда здесь. Только теперь хочется спросить: «Ты кем подарена? Ты почем? Сон столько не стоит!»

Грустит о неудавшейся вечности. Борется со сквозняками, как дочка безумного рыцаря. Оборачивается в простыню, точно на коня садится.

Нам еще немного по пути.


Горстка воды в ладонях. Можно выпить. Не жажду утолить, конечно, но пополнить воспоминание.

Можно раскинуть руки и обнять пустоту. Можно донести ее до неизвестного порога. Ощущая не столько драгоценность груза, сколько ломоту в локтях. И глаза свободны, глаза свободны, смотри! Не хоч у.