Как я говорил, в жару телевизор показывал охотно, а прочие состояния погоды старался не замечать. Но в жару это исчадие немилосердно грелось, чем привлекало мух. Они буквально облепляли его вырубленное из цельного куска дерева, как у настоящего идола, тело, ползали по его серому глазу, роились вокруг, засиживали и загаживали. Мухи дурно действовали своим бессмысленным мельтешением на мои и без того плохие нервы.

Я скакал вокруг телевизора с мухобойкой и истреблял их сотнями. Вероятно, это очень нравилось телевизору, и в его глазах я был чем-то вроде служителя с опахалом при туземном князьке. И телевизор, испуская магические чары, призывал себе в усладу и мне в своеобразный подвиг, новые полчища мух.

Порой мне это надоедало, я разражался в адрес артефакта бранью, клял его почем свет, в конец осерчав, с треском колотил по лакированной плеши и стремглав бросался вон. Затем отпаивался где-нибудь в Иланьской тени пивом, приходил в себя и сотый раз давал клятву раз и навсегда порвать с этим мезальянсом. Отдышавшись и успокоившись, я вновь поступал в услужение к древнему монстру. А он, чуя мою в нем потребность, еще прочнее закабалял меня. В виде подачки – этой обычной рабской награды, – аппарат изредка разрешал себя смотреть.

Помимо мучений собственно с телевизором не меньшие мучения доставляло то, что в нем показывалось. Ажиотаж спал, новостной фон сменился. Еще прошли выпуски о том, как хоронят погибших, циничные телекамеры выхватили крупным планом слезы скорбящих, показали брикетированные морды официальных лиц, обещавших найти и покарать, и волна окончательно схлынула. Остались лишь мокрые камни слез родственников, да обсыхающая мутная пена нездорового интереса.

И я было начал подумывать о явке «с повинной», дескать, сейчас, не по горячим следам, во всем разберутся. Но некое внутреннее противоречие не давало весам склониться в сторону закона и разума и упрямо перевешивало чашу в сторону инстинкта. А инстинкт подсказывал, что травля далеко не закончилась, что я зверь, которого гонят и надо бежать и бежать, спасаться и прятаться, путать следы и держаться тайных троп.

Разум уверял, что чем дальше бежишь – тем яростнее погоня, тем свирепее собаки. И когда они обложат и окружат, то, задохнувшись в собственной ярости, в неистовом торжестве разорвут тебя в клочья.

9.

И все же пора было собираться в путь. Меня никто не гнал, но я сам чувствовал, что задержался. От дурной болезни я избавился, розу любви засушил, и хотя ее шипы продолжали скрести сердце, на нем было беспокойно и без того. Надо было что-то делать.

Я обитал в Штырине две недели и успел порядком измениться. Растительность на неумело бритой голове появлялась клочками и впадинами, как в южнорусской степи, на щеках и подбородке бушевала жесткая поросль. Чрезмерное употребление дешевого алкоголя добавило лицу новых красок, а постоянные переживания необходимой угрюмости. От стресса и безделья, заставлявших меня обильно есть всякую дрянь, я поправился и слегка оплыл, а загар, полученный на речке добавил в мой облик последний штрих. И сделался я ничем неотличим от местных обитателей. Коротко стриженный, небритый угрюмый гопник, какие и составляли практически все мужское население Штырина от двадцати до сорока лет.

Юрыч никак не возражал по поводу моего присутствия в его жизни. Я старался не доставлять ему неудобств, а мне он тем более не мешал. Да и бывал Юрыч дома редко. Он был беззаветно был влюблен в рыбалку, где и пропадал сутками. Возвращался он неизменно облезший до лоскутов, заросший, пропахший костром, с полным рюкзаком рыбы. С рюкзака свисали пучки ароматных трав, какие-то резные деревянные свистульки торчали из карманов, а сам Юрыч был тихий и счастливый.