Я невольно хмыкнул, вообразив себя на их месте, но немедленно соорудил на лице соответствующую случаю суровость – на меня недоумённо посмотрели коллеги по комиссии: чего смешного нашёл уважаемый Станислав Николаевич.


За годы путешествий за фронтом слово эшелон стало для нашей семьи и всех других, едущих в нём, почти таким же родным, как слово дом. Менялись города, сёла, деревни, квартиры, приходили и уходили времена года, дожди превращались в солнечные дни, холод в тепло, положение на фронтах становилось то лучше, то хуже, – эшелон оставался некой величиной постоянной. В неё мы всегда возвращались, в неё всегда погружались и в ней периодически ездили. В буквальном смысле величина эшелона была большой. Состояла она нередко из десятков вагонов. Для того, чтобы сдвинуть махину такую с места, а потом передвигать по железной дороге, к ней пристёгивали по два паровоза: один впереди состава, другой – сзади. Один тянул, другой толкал. Иногда впрягали цугом. Отдуваясь и отпыхиваясь, как живые, чёрные трудяги изрыгали из себя густые облака дыма и пара, таща по рельсам главным образом товарняк, набитый живыми людьми и военной техникой. Впервые после отъезда из Дзержинска мне довелось войти в пассажирский вагон только уже после войны. Первое впечатление от него можно назвать неадекватным: он мне показался слишком… тесным и неудобным для длительного, и комфортабельного, обитания в нём.

Совсем другое дело – вагон просторный товарный: никаких перегородок, купе и узких коридоров. Для перевозки людей в комфорте и уюте его обустраивали так: справа и слева от двери настилались двухъярусные нары от стены до стены длиной, и в средний рост человеческий, от головы до пят, шириной. Посреди вагона оставалось свободное пространство для передвижения, общения и печки-«буржуйки». Труба её, составленная из отдельных отрезков металлических труб, выводилась в одно из окон, изгибалась под прямым углом кверху и поднималась на некоторую высоту над крышей. Освещался вагон в дневное время через маленькие окна, по два с каждой стороны под крышей, и дверь, летом, а ночью – керосиновым фонарём или лампой, керосиновой же, разумеется, свечками или «плошками» – так назывались немецкие окопные светильники. Они были похожи на хоккейную шайбу, сделанную из пропитанного чем-то негорючим картона. Внутрь него заливали горючую смесь: то ли эрзац – парафин, то ли эрзац – стеарин. Посреди этого эрзаца находилось керамическое гнездо для короткого фитиля. Когда его зажигали появлялось эрзац пламя, дававшее некое подобие света. Возле печки – скамеечки, лавочки, табуретки, обрезки брёвен и прочие самодельные приспособления для сиденья в тесном кругу.

В холодные времена года печка – в центре не только вагона, но и внимания. Здесь – огонь, тепло, свет и задушевные разговоры, рассказы о судьбе, о войне, непременные анекдоты. И курение. Махорочный дым составлял значительную часть вагонной атмосферы и живописный туман. Частично его вытягивало в окна, если они были открыты, и в дверь – при том же условии. Летом двери чаще всего распахивались на всю ширину. Обитатели вагона или сидели на его полу, свесив ноги наружу, или стояли, опершись о доску, приколоченную гвоздями поперёк дверного проёма на уровне груди для опоры и предотвращения случайного выпадения за пределы движущегося поезда.

Моя любимая позиция – возле окна. Поза – на животе, выставив голову наружу. Перед посадкой в вагон всегда прошу отца занять место на втором «этаже» и непременно рядом с окном. Резонные возражения, что из окна дует, и можно простудиться во внимание мной не принимались: зато интересно. Смотреть на проносящиеся мимо пейзажи, дома, деревья, людей я готов был часами, не отрываясь, с неослабевающим любопытством и увлечением. Даже засыпая, приятно было сознавать возможность, открыв глаза, в любое время снова выглянуть в окошко: а вдруг как раз в этот момент за ним происходит что-нибудь самое удивительное и необычное – не пропустить бы…