А то как же!..

Рванул я по пустому вагону к двери. Дёрг, дёрг за ручку. Заперта!

Бегом назад.

– Колич! – ору с перепугу. – Да мы одни на весь вагонище!..

– Ну‑у‑у! Ложились, в кармане ни хрусталика, а к утру – собственный вагонишко!

Вязанка слез с полки, припал щекой к оконному стеклу; увидал перед головой изогнутого дугой поезда круто заломленные кверху рельсы со шпалой поперек и красными фонариками по бокам, отчаянно присвистнул:

– Глухо дело, пан Грициан… Ситуация, я тебе скажу… – Вязанка замолчал, подбирая нужное слово, но, так и не подобрав, махнул рукой, заговорил врастяжку: – Со своим недвижимым в данный момент имуществом мы изволим пребывать в классическом тупике. – Подумал. Улыбнулся. – А хорошо, что дальше Батума не ходят поезда.

– Хорошо‑то хорошо…

Вязанка перебил меня:

– А Кольчик желает к одуванчикам.

Вязанка – он был в тёмной рубашке с закатанными до самых плеч рукавами – осторожно, как бы примериваясь, положил ладони на ребро чуть приспущенного стекла и с такой силой давнул, что мускулы задышали, и стекло, повинуясь, подалось вниз скрипя, будто дразнясь и на всякий случай прячась в свое укрытие.

Наконец всё стекло ушло.

Вязанка вывалился по пояс из окна. Огляделся.

– Ба! Солнце на самой макушке, – сказал он. – Ну и задали мы храповицкого! Нy, да ладно. Что было, то сплыло. А теперь, мальчик, ногу в стремя! Пока нами не увлеклась с пристрастием любознательная милиция, давай‑ка лапки в охапки да и ходу отсюда. Вот так! – И он, пружиня на крепких руках, изящно скользнул в пустой квадрат окна.

Я за ним. Куда коза, туда и козлёнок.

– У нас ничего не увели? – охлопал себя Коляй.

– У меня ничего.

– А ты хорошо посмотрел?

– Сказал же.

– Странно даже…

6

Ничего нет трудней,

как носить пустой желудок.

По шпалам, потом по седым от пыли кривым и тесным проулкам с малорослыми в садах домами, там, там и там повитыми царским виноградом по верх окон, а то и по самое темечко красных черепичных крыш, правимся к центру города, справляясь про дорогу у встречных.

Шли мы с час, а может, за компанию и все два, только замечаю я, что с устали бредём мы все медленней, всё тяжелей, и чувствую я, явственно так чувствую, как с проголоди кишки у меня с лёгкими перепутались. Не до разбору, кто на кого рыкает, только эти рыканья беспрестанные, чистые тебе мотогонки под рубахой. Да что мотогонки! Как громыхнёт, как громыхнёт – искры из глаз горстями!

Вязанка посмеивался, посмеивался да ка‑ак ахнет во всё горло:

 Ррревела э буррря, гггроом гррремел,

Во мрраке э ммолнии блистааалиии…

– Кончай блистать, – толкаю его локтем в грудки. – Это у меня первый гром. А первый гром весною – признак наступающего тепла.

– Тепло нам не в беду. Только я знаю от тебя и другую примету: гром долго гремит – ненастье установится надолго.

Сказал он это, когда уже отсмеялся, сказал совсем серьёзно и в печали задержал на мне глаза.

– Не каркай, ворон чёрный.

А Вязанка и впрямь черней чёрта, перечернел на солнце, загорел так.

В молчании одолели проулка ещё два. Поглядывать поглядывали друг на дружку, а все так, без речей. Не тянулись больше его слова к моим словам.

Наконец я громко спросил:

– А ты есть хочешь?

На удивленье, он не расслышал:

– Чего?

– Ушки по утрам мой… Есть, говорю, хочешь?

– А кто не хочет? – заинтересовался Никола.

– А что будем?

– Что угоним.

– Ну‑у… Я так не хочу.

– А как иначе, долговязик? Мандаринов тебе никто через забор не кинет. Моя правда.

– Правда, может, и твоя‑то, а всё одно я…

– Заладил: не хочу да не хочу! Я‑то что? Колхоз – дело доброволькое… Не хочешь, ну и не хочешь. Пустой курсак тебе судья! По мне, ешь тогда хоть плакаты о вкусной и здоровой пище. Да не забывай тщательно пережёвывать!