Доставалось и интеллигенции. Со скуки урки вытаскивали на проход полураздетого и несчастного, единственного в камере музыканта

– Расскажи-ка нам, ентелегентная рожа, сказку на ночь. Сказку давай интересную, и чтобы бабы в ней были. Можно и в стихах…

Запуганный до полусмерти музыкант, сбиваясь и краснея, читал блатным стихи, пересказывал по памяти главы из книг, пел романсы и песни

Урки тешились…

– Очкарик, а на каком струменте ты на сценах играл? На скрипке? Ну скрипки у нас нет, к сожалению, а швабра, мы думаем, подойдет, сцену же вполне заменит параша. Схватил быстренько, и на помост! Мы все тебя внимательно слушаем…

Всех вновь прибывших урки тщательно допрашивали и сами отводили место на нарах. Сильных и крепких молодых парней определяли на лучшие места, и со временем затягивали в свою шайку.

Павлов тоже не миновал допроса, но прикинулся простачком, и на ходу сочинил легенду про деревенского «расхитителя» социалистической собственности

Только вошел в камеру, как подлетел урка в обвисшей грязной майке.

Заулыбался щербатым ртом

– Ты кто?

– Мужик!

Урка задумался…

– В каком смысле ты мужик? Я что-то вообще не понял – кто ты? Не похож ты на мужика, мамой клянусь! А… да ты легавый? Дверь попутал?

– Да мужик я! Деревня Погост. Колхоз наш называется – «Путь к коммунизму». Дрова в колхозном лесу украл.

Урке стало интересно

– Воришка? У государства крал? И много дров упер?…

Вся камера, человек, шестьдесят – семьдесят, наблюдала за Павловым и веселым уркой.

В глазах измученных неволей, и беспокойной тюремной жизнью, людей, теплилась надежда: – войдут когда-нибудь в опостылевшую камеру двое-трое серьезных парней, и загонят обнаглевшую донельзя свору тюремных шакалов, под нары. А может, переселят ее на жительство к параше, как раз у параши таким сволочям и место. И наступит тогда в камере рай – хочешь, гуляй, а хочешь, спи себе спокойно, никто тебе ни мешает, красота…

Но этот, в потрепанной, с чужого плеча, одежде, слегка обросший щетиной, то ли парень – то ли мужик, с простым деревенским лицом, явно не тянул на такую роль.

Интерес к Павлову пропал, камера занялась своими делами.

Лишь из самого дальнего угла, на него с любопытством смотрели, обнаженные до пояса, шестеро разрисованных татуировками парней.

… – Напилил ночью в лесу дров березовых, чурок пятьдесят всего? А когда домой стал перетаскивать, меня и застукали с поличным лесник с участковым… – с кислым видом рассказывал Павлов, – …и делов то, всего – навсего, полсотни чурок? Как ты думаешь, земляк – много мне дадут? А может домой отпустят?

Урке стало еще интересней

– Ну дядя, ты даешь? Конечно же отпустят домой… лет эдак через пятнадцать…блатной угол взорвался диким хохотом

…да ты не горюй. Старший лесник, то бишь прокурор, скоро отведет тебе делянку в колымской тайге, как выпилишь всю, так сразу и домой. Чего тебе бояться, ты даже в темноте пилить умеешь, значит быстро и выпилишь…

изгалялся веселый урка еще битый час…

И вот уже вторую неделю, Павлов, вместе с другими арестантами терпел эту камерную вакханалию.

С нар слезал только за едой. Молча, забирал свою пайку, когда раздавали баланду, и все так же молча, забирался обратно на нары.

Он ждал. Ждал, как будут дальше развиваться события по его делу Все получилось так, как и рассчитал бывший разведчик Корюхов…

Ночь Павлов коротал в одиночке.

Вечером бугаи привели его в подвал здания и закрыли одного в крохотной и грязной камере.

Короткие нары в три доски, да ржавое ведро-параша в углу. На нарах стояла алюминиевая миска с холодным супом, рядом горбушка черствого черного хлеба и обломанная ложка. Есть Павлов не стал, не хотелось.