«Позволительно ли высказать предположение, что Бродскому всегда хотелось – задержаться насовсем в Вифлеемской пещере: с Младенцем ли (сердечно), младенцем ли. Если отождествлять себя (любую личность) с Тем Младенцем, то, видимо, Бродский хотел бы всегда оставаться в не-реализации жизни – как умирания, страдания. Дар Рождества – это уже баснословно много, и хочется его длить и длить, прячась в любящих, лелеющих родительских ладонях. За пределами пещеры, начиная уже с бегства в Египет, жизнь становится перед нами во всей полноте страдания, а будет ли за ней воскресение – наше аналитичное, рациональное эго не в состоянии предвосхитить из-за дефицита личностной нежности, недополученности любви.

Поверить в воскресение оказывается почти невозможным».

Зал молчал как-то тяжко. Точнее, помалкивал – должно быть, ожидая своего черёда. Слова докладчика проходили мимо него. Лисунов увидел, как скрючился в кресле, страдальчески охватив умную голову, молодой, но уже известный бродскист Аляпьев, как удивлённо-отрицательно мотал малым телом ныне зарубежный фотограф Лемеховский, чьими работами был украшен этот зал и чей обалденный фотоальбом «Бродский-Ленинград» представляли в первый день конференции.

Лисунов набрал воздуху: «Нас начинает и не прекращает терзать страх перед небытием. Тем больший, чем большее значение мы придаем своему Я».

Воздев глаза горе, словно наигрывая Шопена, трепал нервными пальцами лежавший на коленях голландский кейс Уртфель Низхейл. Тучный Котис Румбутис, литовский друг Бродского и Томаса Венцлова, сидел недвижным спокойным стогом, «понемногу улыбаясь»…

«…Да?» – риторически вопросил, наконец, Лисунов, что для него и для всех означило делу венец. Смиренин вручил докладчику, как полагалось, памятную медаль, отлитую с профилем Иосифа, отчего-то востроносым.

Воспоследовавшее обсуждение ознаменовалось бурными словесными потоками «pro et contra». Удивительно, но нашлись и защитники, возразившие тем, кто обозвал лисуновскую отсебятину «нелитературоведением». Активно в защиту автора неожиданно (наверное, и для себя самой) выступила Нинель Петрова. (Надо отдать ей должное, впоследствии она исправила свою ошибку, ни словом не обмолвившись о Лисунове в собственном обзоре конференции, напечатанном в «Планете» ж).

Горяченький докладчик выскочил на улицу и на некоторое время замер у подъезда. К нему подошла тихая Ксения Серафимова – молодой московский литературовед: «Ведь это была молитва об Иосифе, правда?» Лисунов поцеловал её и отправился вдоль по Питерской.


Самое время было осуществить давешний задум – испить пивца. Альтернативой «Балтике» мог стать вездесущий «Бочкарёв», но он априори проигрывал в ценовой борьбе за потребителя.

Полуторалитровая пэтбутылка медового пива несколько утяжелила дипломат Лисунова. Пройдя две сотни метров и уже почти сронив с лица красноту, Лисунов вдруг увидел отправлявшийся «по рекам Вавилонским» прогулочный катер. Прострел в сознании оценил перспективу как органичное добавление к пиву. Ситуация не требовала промедления, и Лисунов – красивый, стокилограммовый, с дипломатом в руцех, в голубом пиджаке и серебристой бабочке с чёрной каёмочкой – лёгкой пташкой перемахнул через борт, в компанию внимательной молодежи, заполнявшей палубу.

Присев на свободное скамеечное местечко, он огляделся: мельком рассмотрел соседей и, сколь возможно, проплывавшие красоты. Когда Лисунов откупорил «Балтику» и замер на мгновение в позе горниста, молодежь встретила новую картинку радостными аплодисментами.

Пиво заканчивалось быстро, вопреки его излишней медовости. «Господин хороший! – старомодно прохрипел невесть откуда взявшийся прогулочный бомжик. – Дайте, грю, милостиво пивка-то глотануть! Душа горит!»