Ты!!!

Ты, гадина, меня отправил на смерть!

Ты меня предал!

ТЫ!!!

Как это – пытаться справиться с сухим черным огнем, который разгорается все сильнее под сердцем, который пожирает тебя, набирает силу? Устя едва сдерживалась.

А Фёдор Иванович сделал то, чего и от себя не ожидал.

Взял у второй девушки, которую едва и заметил, тряпку, намочил ее – и провел по лицу Устиньи, убирая грязь, мел, краску. Так и замер, глядя в серые глаза.

– Ты?!

* * *

Любовь?

Ха, вы это кому другому расскажите! К своим осьмнадцати годам перевалял Михайла по сеновалам жуткое число баб и девок. Первая у него в четырнадцать и случилась, вскоре после бегства его со скоморохами. С тех пор его и подхватило, и понесло.

И крестьянки, и горожанки, и купчихи, и боярыни – кого у него только не перебывало! Кто только слезами по зеленоглазому парню не уливался!

А что? Лицо смазливое, руки сильные и ласковые, речи сладкие – чего еще бабе надо? А и принесет зеленоглазого ребенка в подоле, так Михайле-то что с того? Не его печаль!

А тут…

Вроде бы изба полутемная, бабка на лавке лежит, та девка, которой он мошну скинул, рядом с ней стоит. Вторая разговаривает.

Какая она? Та, которая говорит?

Да обычная, наверное. Под краской размазанной и не поймешь. Фигурка такая… аппетитная, словно яблочко наливное, коса толстенная, ну так что же?

А вот заговорила она – и Михайла вслушался, сам того не желая. Что такого в ее голосе? Не поймешь, а ведь слушал бы и слушал…

А когда царевич руку протянул…

Бывает такое.

Как удар, как гром тебя поразил, и остаешься ты лежать навзничь. Было такое с Михайлой. Когда гроза их со скоморохами в чистом поле застигла и неподалеку в дерево молния ударила. Они тогда сколько-то времени все неподвижно пролежали и потом были словно шальные.

Вот и сейчас…

В темной избе лицо боярышни вдруг засияло так, что смотреть стало страшно. Обожгло, впечаталось в память, в сердце, глаза закрой, так ее и увидишь, словно на изнанке век ее лик выведен!

Какие у нее глаза? Губы?

Да Михайла бы и век на то не ответил! Смотрел бы и смотрел. И лучше ему ничего не надо…

Красивая?

А он и того не знает. Потому что она не красивая. Она – единственная в мире. Вот такая, как есть.

Устинья Алексеевна Заболоцкая.

* * *

Не был никогда Фёдор особенно любезен с девушками. Вот в гостях у Истермана, у лембергцев, там ему полегче было. Там девки другие, они и посмеяться могут, и с мужчинами рядом сидят, и платья у них другие. Не такие балахоны!

А боярышни…

О чем с ними говорить-то надобно? Стоит кукла глупая, разодетая, разнаряженная в сорок пять одежек, вся набеленная-нарумяненная. Там и не поймешь, то ли человек перед тобой, то ли чучело какое! Глазами хлопает, а двух слов связать и не может. Чужеземных языков не ведает, беседы поддержать не умеет.

А мать и дядюшка еще и в уши шепчут, мол, бабе ум не надобен. Бабы для другого нужны!

Как же!

Матушке про то бы и сказали! Мол, не надобен тебе ум, баба, обойдешься.

Но было и нечто такое…

Не мог Фёдор забыть ту девушку, которая его вылечила. Не мог.

Закрывал глаза – и ее видел. Словно светлый образ. И сейчас… она?!

Мнилось – сразу узнает, как встретит. Но смотрит – и понять не может. Та? Другая?

Тонкие брови поднялись, в серых глазах изумление мелькнуло. А потом маленькая рука уверенно взяла у него тряпку, еще раз прошлась по лицу, стирая остатки краски. И Устинья пристально вгляделась в царевича.

– Не бывал ты в нашем доме, царевич. Прости, коли где встречались, а я и не помню?

Фёдор даже пошатнулся, так горько ударило разочарование.

Не она?!

А так похожа…

* * *

Чего Устинье стоило говорить спокойно? Она и сама не знала. Внутри все горело, корчилось, серым пеплом осыпалось.