Графоман

Графомания – страсть к бесплодному писанию, пустому сочинительству.

Энциклопедический словарь

Прежде никаких тайн от жены с сыном Степан Иванович Каныхин не имел. Другие мужики в получку делают «заначку», припрятывают часть денег, чтоб потратить на лишнюю кружку пива или распитие четвертинки в кругу друзей, а если опаздывают домой со смены, то напропалую врут, будто было собрание в цехе или сверхурочные. Сосед по этажу как-то в минуту откровения признался Каныхину, что тоже одно время кое-что скрывал от супруги:

– Зазнобу заимел, в сберкассе работала, ну и зачастил к ней. Лицом смазливая и фигуристая. Чуть из семьи не увела, да только я не поддался. Как поняла, что на себе не женить, прогнала. Сейчас на продавщицу из ларька переключился.

– Поменьше болтай, – посоветовал Каныхин, – не то жена с тещей узнают и скандала не оберешься.

Сам Степан Иванович ничего от домашних не утаивал – вся его жизнь была у них как на ладони, даже про шалости в холостяцкий период знали и за давностью не осуждали. Тайна появилась у Каныхина в минувшем году и была настолько сокровенной, что Степан Иванович боялся о ней проговориться даже во сне.

Все случилось душной летней порой в полночь. Не спалось, и Каныхин вышел на балкон, где дышалось легче. «Смолил» сигарету и слушал ночь, которая была тиха до звона в ушах. И в эту тишину вдруг ворвался низкий женский голос, выводящий грустную песню.

«Не полуночник, вроде меня, запел, радио включили, – определил Каныхин. – Классно поют, голос душевный, и слова от самого сердца…»

Когда песня умолкла и строгий мужской голос стал зачитывать сводку погоды, Степан Иванович всмотрелся в звездное небо и повторил слова песни, которая запала в память, но на втором куплете споткнулся: «Как там дальше? – поскреб затылок и, сам того не ожидая – вот напасть-то! придумал продолжение: – Ишь ты, вроде песню новую сложил, точнее, чужую дополнил, и вышло сильно складно!»

От удовольствия зажмурился и увидел себя мальчишкой, каким был полвека назад – конопатым, с выпирающими ключицами и ссадинами на коленках, задиристым, неугомонным, а еще изрезанную бороздами пашню. «А борозды тянулись аж до горизонта – вроде как до самого неба, конца-края им не было. И облака над полем плыли белые, точно гуси. А по борозде текла заря…»

Борозды, до одури пахнущая мятой земля, облака-гуси, будто живая заря, – все собралось в узел, переплелось и стало песней: слова подобрались сами, крепко притерлись друг к другу.

«Ну и учудил! – крякнул Каныхин, удивившись цепкой памяти. – До мелочей все-все помню, что память сохранила, в новую песню вылилось! Записать надо, не то позабуду…»

Чтобы не скрипнули половицы, стараясь не разбудить сына с женой, постарался неслышно вернуться с балкона в квартиру. Взял карандаш, чистую тетрадку и стал писать: загрубевшие от работы у станка, отвыкшие от ручки и карандаша руки слушались плохо, отчего буквы вышли корявыми.

Следом за первым куплетом записал второй, а там и третий, отчего получилась целая песня, где говорилось о детстве, и уйти от воспоминаний было невозможно.

Каныхин продолжал изливать на бумагу накопившееся, не заметив, что луна в небе побледнела, крыши соседнего дома высветил робкий рассвет. Он не подбирал слова – они сами рвались в тетрадь. Степан Иванович чувствовал себя небывало счастливым, даже окрыленным: казалось, прикажи полететь – и полетел бы, распластав руки, точно крылья… Счастье было похоже на то, какое Каныхин испытал, когда узнал о рождении сына-первенца. Тогда тоже не спалось, хотелось петь, танцевать вприсядку. И вот новая благодать, точно второго сына на свет произвел или сам заново родился.