– Хорошо!
– Двигайтесь! Двигайтесь! ДВИГАЙТЕСЬ!
– Ага! У вас что-то получается.
И правда. Глупость почему-то отмирает. Все театральные формы движения: «глупые походки» и нелепые падения, но и размахивание руками («Я беззаботен!»), и намеренная смена направления («Я бунтарь!») – выветриваются из зала. Вместо них понемногу растет неожиданная общность. Наверное, самое важное – забыт стыд. Сами того не заметив, они уже не стыдятся. Их скорость уравнивается, пока в одном темпе не движутся все. Змеящиеся траектории: клеверы, развороты и петли – вяжут какой-то подспудный узор, словно они учили этот танец майского шеста в детстве с родителями, словно он их с чем-то связывает, во что-то их превращает.
По лицу Сары струятся слезы. Когда она должна свернуть налево или направо, она идет прямо, ныряет в двери Черного Ящика и в коридор, бегом, скорость срывает с лица слезы.
В конце женской гримерки, справа от сцены, есть одна туалетная кабинка, которой никто никогда не пользуется вне представлений. Сара запирается в ней и ломается пополам, все тело складывается и яростно содрогается, словно ее вот-вот стошнит в унитаз. Разум пугает желанием умереть. Умереть, лишь бы не эта боль. Самоубийство, осознает она, – это отказ не от будущего, а от настоящего, ведь разве можно увидеть будущее дальше него? Опора на будущее, на его ненарушенное обещание – это рефлекс тех, для кого мираж будущего еще существует. Для везучих, обманутых.
Словно воплощаясь из мыслей Сары, в гримерку входит миз Розо и просит обсудить будущее. Сара не представляет, как, не считая колдовства собственного предательского разума, эта незваная хиппи-француженка отыскала ее в этом туалете. Миз Розо – новенькая в школе. Больше половины давних учеников и учителей даже не знают, что этот туалет существует. За дверью кабинки миз Розо твердит: «Са-ра? Са-ра?» – коверкая обе «а» на французский манер.
– Сара, ты там? Тебе больно?
– Пожалуйста, уходите! – злобно всхлипывает Сара. Ну почему так трудно добиться сраного одиночества? Вот была бы у нее машина, думает она в миллиардный раз. Заперла бы все двери и просто ехала.
– Сара, я хочу с тобой кое-чем поделиться. Думаю, это тебе поможет. Молодые люди, как ты, чувствуют боль ярче, чем люди немного старше. Я говорю об эмоциональной боли. Твоя боль – больше по длительности и по силе. Ее труднее выносить. Это не метафора. Это факт, физиология. Психология. Твоя эмоциональная чувствительность – она выше, чем у твоих родителей, твоих учителей. Вот почему годы твоей жизни, когда тебе пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, такие трудные, но и такие важные. Вот почему так нужно развивать талант в этом возрасте. Твоя обостренная эмоциональная боль – это дар. Тяжкий дар.
Вопреки себе Сара слушает.
– Хотите сказать, – наконец выдавливает она, – в будущем, когда я стану старше, будет не так больно?
– Да, именно. Но, Сара, я говорю и еще кое-что. Не отворачивайся от боли. Когда ты вырастешь, ты будешь черствее, да. Это и благословение, и проклятье.
Миз Розо не просит, чтобы Сара открыла дверь, и одно это открывает Сару. Они ждут – она не знает сколько, – каждая на своей стороне.
– Спасибо, – шепчет она наконец.
– Можешь не торопиться, – говорит миз Розо, уходя.
С самого начала очевидно, кто – бродвейские штучки, а кто – нет. Те, кто действительно умеет петь, может поддать «шик-блеск»[3], живет ради «единственного ощущения»[4], по большей части привлекли внимание уже в первый день учебы. В дождливые дни такие собираются на обеденный перерыв вокруг пианино в Черном Ящике и поют «Фантастикс». Они приходят в толстовках с «Кошками», купленных на каникулах в Нью-Йорке. Кое-кто, как третьекурсник Чад, – завидно серьезный музыкант и может не только спеть Сондхайма, но и сыграть с листа. Кое-кто, как Эрин О’Лири, не просто поет, но и танцует не хуже Джинджер Роджерс, словно уже свой первый шаг сделал в чечеточных туфлях.