Художник тащит на холст то, что у него в глазах, стараясь не разляпать. Композитор кроет нотный лист крючками, выдавливая из себя всё до шороха. Честны танцор, актер, архитектор: как еще не лягнул на сцене первый, не подавился паузой второй, не отделал фасад третий, чтоб обвинить их в недобросовестности?.. Писатель же не открывает всего, что хотел, что знает. Ложь «изреченной мысли»… Суть повествования – недомолвка. Подбирают слова ближе к родовым, лепят из них фразы, просеивая свои веды, перенося на бумагу лишь то, из чего, как из семени, должен подняться в уме читателя тенистый дуб романа или стройная повесть. Оригинал же не скопирован, изначальный дуб неповторим. Слова – не гены.

– То есть ты хочешь сказать, что художественное мышление оперирует видениями, легче передающимися цветом, движением, звуком, чем словами.

– Или целиком.

– Ты имеешь в виду кино?

– Писатели в ужасе от экранизаций.

– Что же тогда?

– Мышление – это ведь озвучиваемое изображение с примесью консистенции, вкуса, запаха. Та же реальность. Кино изначально – изображение, потом – звук, цвет. Добавится и остальное, станут записывать все это. Всем станут обмениваться, найдут доступ такого во внутренний мир, примутся выращивать прошлое, меняться прошлым, учить его взаимодействовать с настоящим, внешним, даже станут играть в будущее. С перемоткой и внесением изменений в судьбу. Судьба – это всего лишь череда внезапных прояснений зрения.

– Ну, допустим. К чему все это?

Я опустил глаза на раскрытую тетрадку, лежавшую перед Эммой Георгиевной. Последовавшая моему примеру, что она могла там снова прочесть – в этом финале, наскоро набросанном накануне вечером? «Ничто не сподвигло бы его на анальный секс…» И далее в том же духе…

– Что-то мне все это не нравится. До сих пор мы читали – все было легко, светло… Да, мало действия, но…

– Вас смущает жесткость концовки? Когда-нибудь за гораздо более жесткий текст дадут Нобелевскую премию.

– Ты к ней неравнодушен?

– Еще парочку заездов в ваш санаторий, и у меня появятся шансы.

– Ты ведь знаешь, я не считаю тебя больным. В определенном смысле ты пересек черту нормы, и неизвестно, не опасно ли это для тебя.

– Для окружающих. Оберегать кого-то от него самого – это и есть пересечь черту нормы…

Я почувствовал холодок с ее стороны – признак перехода от доверительной беседы к общению с пациентом. Мне вдруг стало невероятно скучно, чрезмерно скучно для 32-летнего человека. Глядя в окно, я словно увидел теперь отсюда, изнутри, беднягу, висевшего вчера на этом дереве, прямо перед этим окном…

Примерно так… наверное, примерно так:

– Знаешь, какое он назвал водоплавающее млекопитающее?

– Какое?

– Селезень.

– А селезень… ну да… – классная поймала на себе взгляд англичанки. – Извини, Катюша, мне надо с Зоей Андреевной…

Они вышли из учительской. Я видел их, остановившихся у окна в коридоре. В школе все важные дела решаются у окна в коридоре.

– Ну что? – спросила Зоя Андреевна.

– Сложно все, – ответила классная.

– Ты с ним говорила?.. И что он?

– Ну что он…

Они помолчали.

– Он, в общем… в общем, он.

– Ты понимаешь, если сейчас ничего не сделать, не предпринять…

– У тебя есть конкретные предложения? Что я должна сделать и что мы должны предпринять?

– Все они циники, но есть же предел…

– Главное, чтобы не лицемеры.

– Знаешь, я отказываюсь тебя понимать.

– Ну давай откажемся все… понимать друг друга. Я вот не отказываюсь тебя понимать. То, что ты называешь «цинизмом», – здоровая защитная реакция подростка.

– На что?

– На школу, на все эти наши методы, на то, что в учебниках истории и литературы, на эти сборы, радиолинейки эти, на нас с тобой.