– Быть может, мадам хочет любовный чай? Для успеха в личной жизни?

Чаевники расхохотались.

Взгляд Клэр вмиг из мягкого стал твердым.

– Он должен быть в школе, – повторила она. – Сколько ему лет? Десять? Он умеет читать? Писать?

Папа не знал, как быть. И просто кивнул. Он понятия не имел, что я знаю и чего не знаю, так что кивок его выглядел фальшивее индокитайского договора о дружбе.

– Вы хотите, чтобы я позвонила в Министерство образования? Между прочим, эксплуатировать детский труд запрещено законом, – добавила Клэр и поправила воротничок. Папа смущенно поежился.

Я помню, как меня били и оскорбляли в детстве, но лучше всего запомнил папино унижение.

Он решил держаться услужливо и смиренно, ползать перед белой женщиной на брюхе, лишь бы она поскорее ушла, а назавтра, если понадобится, перевезти наш лоток в другое место, поскольку он догадался по ее взгляду, что она так просто не сдастся. А папа, как все бедняки, нутром чуял опасность.

И он солгал: дескать, я каждый день хожу в школу – разумеется, кроме сегодняшнего дня, но такое бывает настолько редко, что и не передать, не могли бы вы подвинуться, мэм, вы мешаете покупателям, бедному человеку приходится зарабатывать на жизнь. Клэр ему не поверила. Снова взглянула на меня и кивнула. Я растерялся. И тоже кивнул.

Тут надо подчеркнуть, что полным неучем я не был. Я умел читать. И писать. В общей сложности мне удалось отучиться года два – если считать все торопливые утра и дни, когда я ухитрялся настолько рассердить отца, что он, залепив мне пощечину, отсылал прочь – уйди, глаза бы мои на тебя не глядели, – или когда соседки, наслушавшись проповедей западных благотворительных фондов, волокли меня за руку в школу. В Дели каждый готов сунуть нос в чужие семейные дела: живешь как на проходной улице, по которой шастают все, кому не лень. Опомниться не успеешь, а незнакомая тетка уже тащит тебя на овощной рынок, или стричься, или к окулисту; вернешься домой – отец пьяный валяется на полу, и ты диву даешься: что это вообще было?

За папой закрепилась определенная репутация. Женщины постоянно норовили его переделать, ну и меня заодно, поскольку боялись, что я пойду по той же дорожке.

И это им явно удалось, поскольку я честный, добропорядочный гражданин, который, повторюсь, полностью платит налоги: такой вот дурак. Социальные работницы, любовницы, учительницы, дальние родственницы, а порой те и другие безуспешно пытались приобщить нас с отцом к ведическим практикам, и если мне удавалось хоть ненадолго сбежать от чайного лотка, что с того?

Разумеется, я не учился полный день, с девяти до трех, как западные школьники, – сбор, обед и ядовитые распри между социальными группами. Учителя отмечали присутствующих – и свободен, беги себе. Школьное руководство выполняло свой любимый план по обучению грамоте, получало награды, деньги и венки на шею от государственного правительства, в итоге нашим министрам образования стоя аплодировали в ООН и публиковали их портреты на обложках журнала «Тайм».

Хинди я выучил по школьным комиксам, тем самым, где были собраны все божества всех религий, – продукты очередной увядшей инициативы «давайте жить дружно», плоды трудов тех, кто верил в то, что «Индия многонациональная, многоконфессиональная демократия» и прочий баквас[93]. Комиксы хранились в самом конце класса, где на них, точно аширвады[94] небес, сыпалась штукатурка. Я поглощал эти истории на переменах, когда все остальные возились в грязи на улице. Я же любил школу за то, что, сидя вдали от шума и жары, можно остаться чистым и помолчать – но тут уж кому что нравится, верно?