«Урал» тонул в вязкой колее, кренился набок и, казалось, вот-вот перевернётся, хрустел сухостоем, который мы подбрасывали под колёса, и всё же иногда бессильно останавливался. Тогда мы брались за топоры, пилы или разматывали лебедку. Спины были мокрыми от пота и снега, но этого никто не замечал, когда машина снова трогалась, и мы, громко смеясь, обсуждали последнюю грязь, сидя в кузове.
Темнело быстро, а снег усиливался, и в его мельтешении уже было непонятно, куда мы едем и едем ли вообще, а может, и вовсе стоим с рычащим для согрева двигателем. За длинным капотом в свете фар был виден только сводящий с ума своим количеством и движением снег. И, наконец, мы остановились. Дорогу, заметённую первым, оттого всегда радостным, пушистым снегом мы окончательно потеряли, не приехав при этом никуда. «Да и ладно! – подумали мы. – Завтра доедем», – и собрались все вчетвером в палатке. Завязали на шнурочки вход, посередине на сене положили лист фанеры, нарезали на ней сало, колбасу, хлеб, лук и овощи с грядки Петровича. На сеточку, пришитую рационализатором под потолком, мы положили включённые фонарики, и в нашем вигваме стало уютно по-домашнему, и только никто не ждал скво, несущую шкворчащую на костре дичь. Серёга с серьёзным видом достал из рюкзака прохладительный напиток и забулькал им по железным кружкам. После первой кружки стало тепло и душевно. Компания загомонила обсуждением насыщенного дорогой дня, запахла ароматом снятых болотников, захрустела луковицей, забряцала сдвигаемыми в тосте кружками и засмеялась после артистично рассказанных анекдотов.
Когда ассортимент напитков иссяк, мы, отметив с высоты борта грузовика продолжение и усиление снегопада, залезли в спальники. Долго не могли найти место столу-фанерке, всем он мешал, и, наконец, засунули его плашмя на сеточку под конёк палатки, а фонарики положили в изголовье. На разные голоса, с присвистом и придыханиями захрапели певцы многоголосые, когда перестали ржать над анекдотами.
«Ах, как спится утром зимним!..» А ежели на сене, душистом и бездонно-мягком, то втройне. И в ватной неге неохота шевелиться, и сон отлетающий хочется уловить, продлить, досмотреть до конца. И вроде надо уже выйти, но и потерпеть можно, и поэтому пытаешься самостоятельно провалиться в сон, в дремоту, в тепло. А какая стоит тишина! Всеобъемлющая, полная, всепоглощающая – даже твоё дыхание и шевеление. На природе всегда высыпаешься быстро и как ни ловишь отлетающее забытьё, оно ускользает, просачивается сквозь утро, испаряясь.
Открыл глаза. Разницы не заметил. Закрыл, открыл – опять никакой.
«Вот это ночь тёмная! – подумал я. – Ни зги не видно». Но физиология подсказывала, что пора вставать. Я шевельнулся, потом второй раз, третий, задёргался, как муха в паутине, забился в тревоге – тщетно. Сна как и не бывало. Я застыл с бьющимся в висках пульсом и с сердцем, колотящимся, как заячий хвост, стал соображать. Я туго спелёнат по рукам и ногам в своём спальнике, могу пошевелить только кистями рук и стопами ног, ни вбок, ни вверх, ни вдоль тела руками двинуть не могу – все тело сверху сдавлено деревянной, судя по еле доносящемуся звуку, доской. Головой тоже мотнуть не получается – она среди плотной подушки. Воздуха мало. Тепло, однако. Пахнет приятными цветами. И тишина, как в гробу. Эта мысль вонзилась в мозг, как рыболовный крючок в палец, и задергалась, разметая хвостом хариуса все остальные. От её ужаса я заорал. Наверное, так орут в последний раз в жизни, прощаясь с ней, понимая всю безнадёгу. Я заорал и ещё больше испугался, потому что моего голоса не было слышно, он растворился, впитавшись в стенки могилы, словно в поролон. В истерике я забился всем телом, руками, ногами, изгибаясь в «мостик», напрягаясь всеми мышцами. Безрезультатно! Я только ещё лучше понял, что надо мной деревянная крышка, давящая на грудь, неподъёмно тяжёлая. И мысли, метавшиеся доселе по стенкам склепа, слились в одну и упали, застыв тяжёлой гирей: «Похоронили!» И стало обидно! Обидно вдвойне из-за беспомощности, втройне от безысходности, четырежды от того, что не понятно за что, в пять раз сильней, что навсегда. Совсем! Обидно до слёз, что невозможно слова сказать в своё оправдание, некому, да никто его и не ждёт от тебя. Возвращаясь ко вчерашнему дню и вечеру, судорожно вспоминал, что сказал, «может быть, обидел ты кого-то зря» – таки нет. Значит, уснул, добудиться не смогли, подумали, что умер, и похоронили. «Сссукиии!..» Обидно-то как… Заорал, заколотился в истерике, в припадке ярости, встал на дыбы. И тут сбоку от крышки гроба появилась трещина, сквозь неё брызнул слабенький свет, и я услышал, словно из бездны, чей-то голос, и слова даже разобрал, слух ласкающие, – матерщинные. А потом по крышке гроба ударила лопата, второй раз, третий. Повезло – откапывают!