14.

Стоит рассказать, как я в пятницу вышел в го род в шубке и сапогах. Раньше этого я сделать не смог, потому что целыми днями решал одну проблему – не сошел ли я с ума? И действительно: то я напяливал не себя кружевные трусики, лифчик, чулки, платье и туфли на высоких каблуках, то срывал с себя всю эту нелепую амуницию. Надо было прыгать в новую жизнь, как в холодную воду.

И я прыгнул. После того, как увидел в окно Елизавету! Она внимательно осматривала мой новый дом с бульвара, сверяясь с картой «боевых действий».

«Ах, так! – решил я. – Ну, так получи!»

15.

И я вышел в шубке из шиншиллы, которая рядом с ее норковой была как «мерс» рядом с «копейкой», и сапоги у меня были английские, не ее пиренеи.

Я вышел из парадной, снег сверкал на Чистых прудах алмазными горами, и пошел к метро.

Я прошел мимо Елизаветы, стоящей столбом, презрительно оглядев ее коренастую фигуру. Не зря я вторую неделю зарывался в каталоги. Теперь я видел, что Елизавета была одета случайно и вряд ли могла произвести впечатление на действительно богатых людей.

Больше того, я вдруг освободился от зависимости. Мне ничего не стоило подойти сейчас к ней и ошеломить признанием маскарада.

Но меня ждали другие горизонты…

Брандахлыст

Брандахлыст начинался со змееобразного отростка.

В нем долгое время не обнаруживалось никаких особых талантов. Ну – ползал, потом слонялся из угла в угол. Растапливал печь и сидел на корточках, устремляясь за огненными змеями, за треском пожираемых сучьев.

Брандахлыст – Брандахлыст и есть.

Озарен был мгновенно, поздней осенью. Стучал дождь. Трещали сучья. На когда-то крашеном полу суетились красные мыши – вестники поддувала.

«А ведь ничего не надо, – подумал Брандахлыст. – Ничего.»

И прошептал:

– Ни-че-го.

Брандахлыстиха принесла очередную охапку сучьев, грохнула их на жестяную покрышку. Заплакал сын Брандахлыста, – проснулся.

Наутро Брандахлыст был уже в районном центре. Агитировал он на железнодорожном вокзале. Встречал поезда с востока и с запада – стоянка здесь для всех была одинакова, шесть минут – он успевал пройти по земле от первого вагона до четвертого, затем подтягивался на руках на бетонную платформу, шел до одиннадцатого, спрыгивал в гарь и заканчивал шестнадцатым вагоном, повторяя открывшуюся ему истину:

– Ведь ничего нам больше не надо. Ничего!

Озадаченные пассажиры провожали его приближающимися к истине глаза ми и возбужденно пересказывали услышанное в купе и тамбурах.

– Действительно! Что нам еще надо?.. Ничего! Куда мы, прости господи, рвемся?..

Так пошла гулять по земле брандахлыстова ересь.

Власти издавали указы, постановления, конституцию меняли, пытаясь расшевелить население областей – все тщетно. Тот, у кого была печка, садился у нее на корточки, задумчиво следил за игрой огня. У кого печки не было (а таких оказалось большинство) собирались у костров на окраинах, в заброшенных парках, а то и в кочегарках, не переведенных по ка на газовое топливо, и смотрели, как одна стихия переходит в другую. Могучая сила людей возвращалась к ним.

Брандахлыста же власти все-таки вычислили, привезли в столицу, и он, как это всегда случается, начал проповедовать в различных закрытых компаниях. И камины были для этого сооружены из особого краснощекого кирпича, и люди собирались в очках, с блестящими волосами – а все было как-то не взаправду.

Брандахлыст скучал.

И называл он эти свои сегодняшние дела одним словом – грустнопупие. Или разнопопие. Смотря по настроению.

Возвращение

На юге жили бабка с дедом – единственная его родня. Лев Алексеевич помнил, как до войны, пятилетним мальчиком, вместе с родителями гостил у них. Помнил большой дом – пять окон на улицу, в котором в каждой комнате пахло по-своему: нафталином, луком, какими-то травами, яблока ми, примусом, но везде пахло одинаково – старостью, хотя тогда-то, до войны, и деду и бабке было всего под пятьдесят. Во дворе, за загородкой, жили утки, и всегда, когда он вспоминал детство, то видел со стороны себя, заспанного и обиженного ускользнувшим сном, выходящего из темных сеней под как бы навес двора, в шумное кряканье уток, видел бабку, с досадой отгоняющую их от корыта с пойлом. А двор был как бы под навесом из-за того, что с двух сторон над ним поднимались крыши дома и сарая, а с третьей начинался сад, который сиял от солнца. Двор же был в тени, и в эту тень входил дед и шел к Леве от рукомойника, держа на ладони грушу. И вкус этой груши, и мельканье утиных крыльев и шей, лицо деда под соломенной шляпой, сидящего перед ним на корточках, оставались в нем самым четким воспоминанием раннего детства.