– Я больше люблю осень.

Он поймал себя на том, что разглядывает ее, и смутился. А она перехватила его взгляд, зарделась.

– Ну, я побегу. Сейчас старики придут, они малость поотстали.

И ушла, на ходу надевая жакетку.

А он долго думал об Анфисе и о том, как нетрудно человеку обмануться в своих надеждах.

8

– Прохор Игнатьевич, бритвы у тебя нет ли?

– Не то бороду снять надумал?

– Угадал. И усы – тоже.

– Нынче, поди, сподручней небритому-то. Глянешь – да и примешь за мужика. Вид у тебя будет ненашенский, приметный.

– Дай бритву, коли есть!

– Гляди, как лучше хотел. Сам-то я ей никогда не баловался, с парнятства бороду ношу, от зятя осталась.

– От зятя?

– Сгинул в финскую, вот Анфиска-то и бедует одна.

Прохор полез в сундук, долго копался в небогатой рухляди, нашел. Бритва была завернута в тряпку. Там же, в узелке, оказался и помазок. Поставил перед Николаем щербатое зеркальце, достал из печи горячей воды. Сел напротив, облокотившись на подоконник.

– Сперва бы ножницами.

– Давай ножницы.

Борода была длинная, редкая и неряшливая. Николай глянул в зеркало, поморщился, хмуро сдвинул брови: борода – на добрую треть седая. Вот, оказывается, почему он похож на мужика. Заявиться сейчас к матери, обмерла бы. Была седина и на висках, но не так заметно. Появились неглубокие морщины на лбу и вдоль переносицы.

Прохор следил за ним, сочувственно покачивал головой.

Вошла Анфиса. Увидала его бритым, оторопела. Совсем мальчишка. И больно и сладко сделалось в груди. Подошла бы, обняла его русую голову, осыпала бы поцелуями, да бабий стыд не велит. Он не знает, чего стоят ей эти недели, пока он живет у родителей. Не знает он и того, что не бывает ночи, чтобы заснула она на сухой подушке.

Прохор взял березовый веник и стал заметать бороду под печку.

Николай потянулся за костылями, стоявшими у кровати. Анфиса поспешно подала их. Он кивнул, но ничего не сказал. Тяжело поднялся, приладил костыли под мышками, с помощью Прохора оделся и вышел на крыльцо. Анфиса не посмела пойти за ним. Села на лавку напротив окна, ждала, когда он пройдет мимо.

Отец бросил веник, сел рядом.

– Вижу, девка, все вижу… Сдается мне, что и он видит, оттого и сумрачен стал.

– Уйдет он, батя, – плаксиво, как ребенок, выдавила Анфиса.

– Всякому своя дорога, девонька моя. Я тебе вот что скажу – выкинь ты эту дурь из головы.

– Это не дурь, батя! – Она не могла больше сдерживаться и зарыдала, уткнувшись лицом в шершавые ладони отца. Старик растрогался.

– Сам грешен, дочка. Была и у меня думка навроде твоей. Да, знать, сокола в клетке не удержать. Не из тех он людей, чтобы за чужими спинами в смутное время отсиживаться. Уйдет, выправится и уйдет. А может, другая думка на сердце, мы ж не спрашивали. Ну, будет, будет, может, и образуется, пока-то он никуда не собирается.

Анфиса притихла, но плечи ее продолжали вздрагивать.

Земля, скованная морозом, залубенела. Костыли звонко цокали, но не скользили – предусмотрительный Прохор Игнатьевич вбил в наконечники гвозди. От долгой ходьбы с непривычки кружилась голова. Но Николай упрямо продолжал идти. Деревня давно осталась позади, скрылось за увалом ледяное зеркало вира, свернула в сторону проселочная дорога. Николай шел по полю, которое так и не дождалось в ту осень своего сеятеля.

Осталось немного. Курган притягивал его к себе с безудержной силой. Костыль обо что-то звякнул и соскользнул. Николай едва не упал. Огляделся. Под ногами валялась минометная труба с оторванной пяткой. Неподалеку – половина опорной плиты и чуть присыпанный землей ящик с минами. Из разрушенного окопа торчал раздробленный приклад винтовки, а рядом, на бруствере, валялся совсем целый пистолет, даже не успевший покрыться ржавчиной. Николай поднял его, проверил – заряжен – и сунул в карман.