Плавск часто вспоминал и дед, и его сестры, переселившиеся в близкую Москву. Он вставал в моём детском воображении если не вожделенным Иерусалимом (я и слова такого ещё не знал), то уж точно Китежем, местом семейного счастья, давно канувшим в вечность и пропавшим во тьме… Тем удивительнее было однажды там оказаться… Но – по порядку.

Собственно говоря, попасть в Плавск совсем не трудно, всего четыре часа на автобусе, и ты на месте. А раньше приходилось сначала ехать на поезде до Тулы, и оттуда уже до станции Паточная. На ней и работал когда-то прадед – устроился грамотный паренёк на станцию счетоводом, женился, получил казённую квартиру с видом на проносящиеся составы, родил детей – троих сыновей и двух дочерей. Когда стало тесно, купили лавку бакалейщика, фасадную дверь заложили, превратили в окно, стали жить. Над самой Плавой, с видом на булыжный плац Торговой площади. Там и родился младенец Владимир, Стефанов сын – позже советским писарям отчество Стефанович показалось слишком архаичным, и стал мой будущий дед Степановичем.

Как видим, ничего особенного в этой семье не было. Даже звучная фамилия не имеет к генералиссимусу никакого отношения. Разве что опосредованное – говорят, что освобождавшиеся крестьяне часто брали фамилии помещиков, а Суворовы в губернии водились… Даже деревня была такая на краю тульской биографии – Суворовка.

Говорят, её отставные солдаты основали – теперь там город Суворов. Словом, близки Суворовы тулякам. Тут я даже, для полноты картины, рискну воспроизвести сценку из воспоминаний В. Ф. Булгакова о последнем годе жизни Толстого. Он пишет, что однажды некто вспомнил о «яснополянском Мафусаиле», крестьянине Василии Васильевиче Суворове. Лев Николаевич на это сказал: «– А вот никто не знает, почему фамилия Суворов. Только я один знаю. У него дед был большой пьяница, и когда напивался, то колотил себя в грудь и говорил: "Я – генерал Суворов!" Его прозвали Суворовым, и так эта фамилия и перешла к его детям и внукам[1]».

При чём тут генерал Суворов, почему именно он? Непонятно.

Прадед мой тоже возникает из исторического мрака совершенно неожиданно.

– Они пришли откуда-то, никто не знает, откуда – рассказывал дед, – были целовальниками.

Это, значит, прапрадед и прабабка. Целовали крест, обещая честно торговать вином…

– Трактир у них был при дороге. Вот, отец ещё маленький был, года три, входит он как-то поутру в комнату, а за столом его батя сидит. – Стеша, – говорит, – принеси похмелиться…

Подгулял он с вечера. А когда тот принёс, отец уже голову уронил, умер, не дождался…


Мать тоже вскоре умерла, взяли Стешу чужие люди, Чупикины, Кондратий и Меланья.


Вот на этом месте мне всегда хотелось возмутиться: как, неужели это всё? Неужели больше ничего не известно? Нет, ничего. Счастье ещё, что известно вот это.


Закрываю глаза и пытаюсь представить. Полутёмная (что тут разглядывать?) комната питейного заведения, дождливое летнее утро, на грубом табурете, опершись грудью о стол, сидит мужик в сапогах гармошкой и с багровым лицом. Мальчонка таращится на отца с жалостью, потом идёт к липкой стойке, звенит бутылками, зовёт мать, убегает…

И в этот момент ломается нечто, обрывается; кончается история семьи. Зато начинается история семьи другой, семьи вот этого мальчика.

А, возможно, всё вообще было не так. Мужик мог сидеть в лаптях, и утро было зимнее… Единственное, что можно утверждать с уверенностью, так это то, что мой прапрадед выбрал себе дело по душе, повезло ему, в каком-то смысле. Думаю, нечасто целовальниками становились люди с искренней привязанностью к крепким зельям, слишком уж велика опасность, скажем так, сгорания на работе – недаром, как говорят, последний раз слово «целовальник» официально упомянуто в перечне профзаболеваний.