В общем, Тома меня убедила, и я сам пришел в районную прокуратуру по Бабушкинскому району. Пришел, как меня попросили, к одиннадцати утра 4 марта 1975 года (мы с Томой были людьми неопытными, поэтому я не стал требовать письменной повестки, а явился по устному требованию, что, впрочем, ничего бы не изменило). И до четырех часов дня просидел там, ожидая непонятно чего. Возможно, они никак не могли получить подпись прокурора для моего ареста, хотя решение ГБ, конечно, уже было. Но тогда объяснить, что нужно арестовать ни в чем не замешанного человека было не так легко. Рассуждения моих оперативников, а потом и следователей со временем стали вполне очевидны. Человек в советской стране ведет себя так, что по определению должен сотрудничать с ГБ. Но сам он к ним не идет. Тогда его пугают – слежкой, прекращением переписки, обысками в Киеве и в Москве; деликатно объясняют ему, глупому, что им совсем немного надо – только сотрудничество.
И вместо того чтобы радостно откликнуться на приглашение, я создаю им только новые хлопоты – куда-то исчезаю. И тогда они обманули Тому, которой уж очень тяжела была такая жизнь, а через нее и меня, чтобы пугнуть по-настоящему, чтобы выбор был между тюрьмой и сотрудничеством. Я знал несколько человек, которые просидели так до полугода (одного из них описывает Андрей Амальрик) и сделали для КГБ естественный выбор. Для меня все это стало вполне очевидным, когда меня почти с первого дня «наседки» стали покупать, а не пытаться узнать у меня хоть что-нибудь.
А пока в прокуратуре открывалась то одна, то другая дверь, и меня спрашивали: «Это вы – Григорьянц? Подождите, пожалуйста, еще немного! Не уходите, в общем!»
Наконец появились следователь прокуратуры Леканов и кто-то из гэбистов. Они привезли с собой Николая Павловича Смирнова. Это был старый прозаик, когда-то ответственный секретарь «Нового мира, в прошлом сотрудник журнала «Красная новь», единственный выживший из всей редакции. Вся она была арестована в конце 1920-х годов, а потом расстреляна. Он был из того узкого круга людей в Советском Союзе, кто интересовался эмигрантской литературой. Переписывался с Борисом Зайцевым, еще с кем-то. Получал, как и я, из-за границы книги… Было ему лет семьдесят или семьдесят пять, руки и ноги у него дрожали. Он сидел напротив меня, просил прощения и говорил: «Сергей Иванович, они мне сказали, что если я не дам показаний, опять окажусь там, где уже был…»
Он действительно (правда, сказав, что эти книги уничтожил) признался, что получил (купил) у меня один номер «Нового журнала» и, кажется, семь или восемь номеров альманаха «Мосты» и сжег их. Но о том, что я от него тоже получал эмигрантские книги, умолчал. Не стал об этом говорить и я. Тем, как меня заманили, я был возмущен в высшей степени – вероятно, меня особенно раздражала собственная глупость.
КПЗ. Первая голодовка
К вечеру 4 марта 1975 года я оказался в КПЗ на каких-то грязных нарах. В камере напротив милиционеры «пользовали» проституток, а может быть, и не проституток. Дверь они не закрывали, и мои соседи с интересом наблюдали в глазок. Судя по доносящимся звукам, женщины пытались сопротивляться, но как отобьешься в камере от пяти отъевшихся бугаёв-охранников. Среди соседей самым симпатичным был мужик лет пятидесяти, который уже утром следующего дня смог получить у охранников ведро с водой, швабру и тряпку и начал драить пол в камере. Было видно, что он не может прожить и часа без работы. Вскоре соседи рассказали, что этот трудяга выстроил своими руками дачу на шести сотках, работал по две смены и смог купить себе и жене квартиры, но все записал на жену, а она, хорошо подготовившись, решила, что все, что ей надо, она получила, и, разорвав на себе платье, расцарапав бедра, подняла крик на весь дом, что он ее насилует, и соседи вызвали милицию. Всем все было ясно, но женщины-судьи всегда становились на сторону жен, и трудолюбивому мужику светило не меньше пяти лет. Мужья, посаженные женами, как я потом увидел, были заметной частью советских лагерей.