Несмотря на споры, Петр Михайлыч действительно полюбил Калиновича, звал его каждый день обедать, и когда тот не приходил, он или посылал к нему, или сам отправлялся наведаться, не прихворнул ли юноша.

Насчет дальнейших видов Палагеи Евграфовны старик был тоже не прочь и, замечая, что Калинович нравится Настеньке, любил по этому случаю потрунить.

– Кого ты ждешь, по ком тоскуешь? – говорил он ей комическим голосом, когда она сидела у окна и прилежно смотрела в ту сторону, откуда должен был прийти молодой смотритель.

Настеньке было это досадно. Провожая однажды вместе с капитаном Калиновича, она долго еще с ним гуляла, и когда воротились домой, Петр Михайлыч запел ей навстречу:

Как вчера своего милого
Провожала далеко!

Настенька вспыхнула.

– Что это, папенька, за шутки? Это обидно! – проговорила она и ушла в свою комнату.

Чрез полчаса к ней явился было капитан.

– Братец очень огорчен, что вы сердитесь на них. Подите помиритесь и попросите у них прощения, – проговорил он.

Но Настенька не пошла и самому капитану сказала, чтоб он оставил ее в покое. Тот посмотрел на нее с грустною улыбкою и ушел.

Вообще Флегонт Михайлыч в последнее время начал держать себя как-то странно. Он ни на шаг обыкновенно не оставлял племянницы, когда у них бывал Калинович: если Настенька сидела с тем в гостиной – и он был тут же; переходили молодые люди в залу – и он, ни слова не говоря, а только покуривая свою трубку, следовал за ними; но более того ничего не выражал и не высказывал.

Частые посещения молодого смотрителя к Годневым, конечно, были замечены в городе и, как водится, перетолкованы. Первая об этом пустила ноту приказничиха, которая совершенно переменила мнение о своем постояльце – и произошло это вследствие того, что она принялась было делать к нему каждодневные набеги, с целью получить приличное угощение; но, к удивлению ее, Калинович не только не угощал ее, но даже не сажал и очень холодно спрашивал: «Что вам угодно?»

– Подлинно, матери мои, человека не узнаешь, пока пуд соли не съешь, – говорила она, – то ли уж мне на первых порах не нравился мой постоялец, а вышел прескупой-скупой мужчина. Кусочка, матери мои, не уволит дома съесть, белого хлебца к чайку не купит. Все пустым брандыхлыстом брюхо наливает, а коли дома теперь сидит – как собака голодный, так без ужина и ляжет. Только и кормится, что у Годневых; ну а те, тоже знаем, из чего прикармливают. Девка-то, говорят, на стену лезет – так ей за этого жениха желается, и дай бог ей, конечно: кто того из женщин не желает?

Все эти слухи глубоко поразили сердце все еще влюбленного Медиокритского. Ровно трои сутки молодой столоначальник пил с горя в трактире с приятелем своим, писцом казначейства Звездкиным, который был при нем чем-то вроде наперсника: поверенный во всех его сердечных тайнах, он обыкновенно курил на его счет табак и жуировал в трактирах, когда у Медиокритского случались деньги. Разговор между приятелями был, как видно, на этот раз задушевный. Медиокритский держал в руках гитару. Потрынькивая на ней в раздумье, он час от часу становился мрачней и начинал уж, как говорится, «погасать».

– Саша!.. Друг!.. Сыграй что-нибудь, отведи мою душу! – начал Звездкин, тоже сильно выпивший.

Медиокритский вместо ответа взял в прищипку на гитаре аккорд и запел песню собственного сочинения:

Знаешь девушку иль нет,
Черноглазу, черноброву?
Ах, где, где, где?
Во Дворянской слободе.
Как та девушка живет,
С кем любовь свою ведет?
Ах, где, где, где?
Во Дворянской слободе.
Ходит к ней, знать, молодец,
Не боярин, не купец.
Ах, где, где, где?