Настольная книга садовника
Еще до открытия – Гарри всегда в садах Кью. Наедине с природой, пока жители города не проснулись и не обрели, во что верить. Сам Гарри не признает традиционных богов; если они существуют, то они все мерзавцы. И все же здесь, в садах Кью, ему ежедневно является чудо раскрывающихся лепестков, птиц, встречающих солнце песней. Он видит это все время: порыв к созиданию в сердцевине вселенной. Каждый побег, каждое деревце одержимы только одним устремлением: давать плоды. Гарри истово верит во внутреннее побуждение к росту, что содержится в каждом живом существе. Кроме того, если стоять тихо-тихо, он замечает, что у каждого зверя, у каждой птицы есть свои определенные ритуалы – как у той белки, застывшей на ветке и наблюдающей за рассветом. Как будто она осознает себя частью великого целого. Как будто она знает что-то, неизвестное Гарри. Что бы это ни было, оно отзывается в нем смирением и благоговейным восторгом, который он видит в людях, приходящих в сады. В людях, которые помнят о чуде.
На этих трех сотнях акров царят законы природы. Но ровно год назад Гарри нарушил все непреложные законы. В Секвойной роще он заходит в маленький сарайчик, где хранится садовый инвентарь. В заплесневелой полутьме Гарри снимает пиджак, вешает его на крючок вместе со своим любимым шарфом. На соседнем крючке висит его старый зеленый свитер, истершиеся шерстяные нитки исчезают в размножающихся дырах. В этот сентябрьский день Гарри не покидает чувство, что если его самого потянуть за ниточку, он весь распустится, как неумелое вязание.
Когда-то этот зеленый свитер выглядел элегантно, профессионально – словно Гарри знал, что он делает. Как человек, понимавший свое ботаническое ремесло. Когда он был моложе, женщины-сотрудницы спорили, кого им напоминают его голубые глаза: Пола Ньюмана или Лоуренса Аравийского[13]. Они наблюдали, как он ухаживал за новой партией саженцев: его пальцы сочились прилежной, бережной любовью. Иной раз казалось, что он сливается цветом с деревьями, покрывается пятнышками орхидей. Молодые девчонки-стажерки шептались о том, как он вызвался работать в вечернюю смену, когда должна была зацвести гигантская кувшинка. Некоторые из них тоже пришли в оранжерею под предлогом учебного интереса. Они прождали два часа, и в четверть десятого самая нетерпеливая спросила:
– Разве она еще не зацвела? Кажется, она вполне раскрылась.
– Ее нельзя торопить, – сказал Гарри. – Надо понаблюдать за последними лепестками.
Без четырех минут одиннадцать девушки затаили дыхание, когда Гарри вошел в неглубокий пруд с чернильно-черной водой. В кепке, лихо сдвинутой на затылок, он был похож на актера – любимца женщин, но его руки были нежны и чувствительны, как у мастера каллиграфии. Бережно обмахнув пыльники тонкой кисточкой, он набрал на нее пыльцу и аккуратно опустил в пестик, завершая самоопыление цветка. Это было садоводство, возведенное в ранг искусства.
Ежегодно выращиваемая из семян, Виктория стала манией Гарри, его наваждением. В его сердце не было места для романтических устремлений, потому что он уже отдал свою любовь этим садам. Девочки-стажерки мечтали о том, чтобы раскрыться бутоном в его объятиях, потянуться гибким побегом к солнцу, но Гарри не замечал тонких оттенков краски на женских губах, не видел изгибы их скул. Он был полностью поглощен набирающим плодородную силу ростком или первыми признаками сердцевинной гнили.
Вскоре сотрудницы вызнали, что Гарри был на войне, но его личная жизнь по-прежнему оставалась предметом предположений и домыслов. Никто не знал о его девушке в школе, о корявых записочках на уроках, об опасливых прикосновениях. Никто не знал, что, когда он проходил подготовку в учебном лагере для новобранцев, у него было несколько одноразовых случайных связей. Но вернувшись с фронта, Гарри стал избегать женского пола, потрясенный тем, что делали и к чему прикасались его собственные руки.