Когда запах кордита рассеялся в воздухе, они вышли на Кью-роуд вместе с толпой других зрителей. На автобусной остановке они попрощались. Джона робел, переминался с ноги на ногу. Потом все же решился и поцеловал Одри. Вопрос на его губах – ненавязчивый, робкий. Ее ответ был вдохновенный, горячий. Лежа в своей одинокой постели в ту ночь, Джона думал об автомобильных огнях, полыхающих уличных фонарях и тихом счастье их с Одри губ.
На втором свидании они пошли в итальянский ресторанчик. За тускло освещенной едой их охватило желание – неодолимый порыв – рассказать друг другу о себе. Одри вспомнила свое детство, сплошь экзотические поездки и ухоженные сады. Она была единственным ребенком в семье. Отец учил ее ставить честолюбивые цели. Мать, эффектная светская львица, начинала свой день со стакана спиртного.
– Проблема была только в том, что они изменяли друг другу направо и налево.
В памяти Одри жили секреты и напряженное молчание, светская болтовня, незнакомые гости, звон бокалов на вечеринках. Когда родители наконец развелись, она с головой погрузилась в учебу. Девственность она потеряла за день до получения университетского диплома. Из той ночи она запомнила только пятна влаги на потолке и свое удивление, насколько нелепым может быть человеческое тело.
Джона подозревал, что это был ее великий бунт: встречаться с нечесаным музыкантом в потертых джинсах. Он попытался идеализировать свое детство в Девоне – обычное детство ребенка из среднего класса. Он рисовал романтические картины, как он ребенком бродил по пляжу, рылся палкой в приливных лужах, скакал по прибрежным камням, ловил крабов по воскресеньям. Он рассказывал Одри о семейных вечерах в пабе, когда кто-нибудь обязательно приносил с собой скрипку или аккордеон и весь зал наполнялся песней. О запахе крепкого сидра, открытого огня, влажных шерстяных свитеров и псины.
Его семья переехала в Сербитон[10], когда Джоне было тринадцать. Он быстро избавился от провинциального акцента, но все равно оставался здесь чужаком и при всем желании не сошел бы за своего. Однако никто не решался над ним измываться. На голову выше ровесников, он был единственным, кто выглядел достаточно взросло, чтобы сойти за совершеннолетнего и купить пива. В новой школе его приняли в компанию чисто из меркантильных соображений, и вечера он по-прежнему проводил в одиночестве, наигрывая на гитаре и вызывая в воображении прибрежные скалы, вкус соли на коже, гулкое ощущение в ногах, как бывает, когда ты долго гонялся за чайками. Пытаясь поймать звук заката над морем, он чувствовал музыку, словно волны прилива. Когда сестра стала учиться играть на фортепиано, именно в Джоне открылись природные способности. Бывало, он даже не доедал ужин или обед, чтобы скорее бежать к себе в комнату и сочинять песни.
Благодаря своему музыкальному таланту он поступил в Бристольский университет, где наконец-то избавился от налета провинциальности и затусовался с крутыми ребятами, которые слушали Патти Смит и Боуи. Темой дипломной работы он взял кельтский фолк – сравнил его с музыкой Коэна и Дилана. После выпуска он рассылал свои демозаписи по звукозаписывающим студиям, играл каверы на свадьбах, исполнял собственные композиции в крошечных, липких от пива барах. Он взял себе имидж «человека семидесятых», популярный в те годы: коричневая косуха, джинсы клеш, длинные, вечно взъерошенные волосы, косматая бородища. Но он не вписался в бристольскую атмосферу трип-хопа, чей звездный час пришелся на середину девяностых. В Джоне не было ни грана пижонства, обязательного для брит-попа тех лет, у него была только самая обыкновенная акустическая гитара, иногда в сопровождении виолончели. Но в конце концов, в возрасте двадцати восьми лет, он подписал контракт со студией звукозаписи.