Сёма подошёл, приподнял рогожу и ужаснулся. Узнать Люсю было невозможно. Лицо было настолько изуродовано, что смотреть страшно. Он прикрыл её, отошёл от повозки и возле кучи соломы увидел несколько жемчужных горошин от Люсиного ожерелья и стал собирать их, не заметив, что Ишия уже выехал из конюшни. Сёма собрал всего семь горошин и вышел на улицу, по которой катилась повозка, увозившая его сестру, которую он не имел права проводить в последний путь. Таков был приказ коменданта, и Сёма возвратился домой. Мама–Сима сидела у стола, тёти Фриды уже не было, а на столе лежала одна картофелина, сваренная в кожуре, небольшой кусочек сахарной свёклы и небольшая щепотка соли. Мама посмотрела на своего сына красными от слёз глазами и тихо сказала:

– Поешь, сыночек, поешь, дорогой, – и, помолчав, спросила: – Ты видел? – и снова её глаза наполнились слезами.

Сёма кивнул головой, но к еде не притронулся.

С надвигающихся туч за окном начал сыпать мелкий осенний дождь, оседая на стекле, сползая вниз крупными каплями, напоминающими человеческие слёзы. Природа оплакивала всех тех, кого недосчитались в эту страшную ночь. В комнате было тихо, и слышно было только то, как крыса грызла половицу.

За полчаса до сдачи дежурства, или, как они называли своё дежурство – вахты, пожилой полицай разбудил Грыньку, Володьку и Аркадия и, оглядывая их каким-то пристальным взглядом, сказал, чтобы оттёрли нехорошие пятна на своей одежде, которые напоминают запёкшуюся кровь, а сам, достав кисет с махоркой, сел за стол и стал сворачивать цигарку, прикурил, и только потом, ни к кому не обращаясь, произнёс:

– Ночью, в конюшне, девка повесилась!

Грынька резко повернулся в сторону говорящего:

– Как повесилась?! – хрипло спросил он.

– А так! – ответил пожилой полицай, затягиваясь махорочным дымом. – Прикрепила верёвку за крюк, надела петлю на шею и весь тебе «как».

– А кто же это такая? – спросил Володька.

– Какая-то Люся Голдштейн, – после глубокой затяжки последовал ответ. – Ишия, конюх, когда я ему открывал ворота и проверял покойницу, сказал, как её звали и как фамилия. Я так и записал в журнал. Ой, хлопцы, хлопцы! Как посмотрел на покойницу – всё лицо искалечено, да и вся в крови, и одежда изодрана. – Он помолчал немного и продолжил: – Ну, ладно, принимай вахту! – сказал, поднялся, потушил свою цигарку и вышел. А Грынька, переглянувшись с Володькой и Аркадием, медленно последовал за ним.

Ровно в девять часов к воротам подкатил черный «Опель», из которого вышел немецкий офицер и направился к проходной. Встретил его Грынька, выбросив в приветствии руку, гаркнул: «Хайль, Гитлер!» – и остался стоять по стойке смирно. Офицер прошёл мимо, еле-еле ответив на приветствие, и на довольно сносном русском языке потребовал коменданта. Грынька позвонил по телефону, сообщив о том, что приехал офицер и требует коменданта. Через десять минут комендант вошёл в кабинет, где уже сидел оберлейтенант и курил ароматную сигарету, а Грынька стоял у двери. Комендант, вытянувшись, поприветствовал офицера выбросом правой руки и отрывисто, как бы отлаяв: «Хайль, Гитлер!» – ожидал, что скажет новоприбывший и совершенно неожиданный гость. Офицер указал на стул, приглашая хозяина кабинета сесть. Разговаривали они по–немецки, а Грынька стоял за дверью, вслушиваясь, о чём говорят, силясь хоть что-то понять, уловить хотя бы одно понятное слово. И вдруг ему послышалось или же просто показалось, что офицер произнёс имя «Люся». Холодок животного страха пробежал по его спине, но он сразу же успокоился, поняв, что ему просто показалось. Минут через десять, комендант вызвал Грыньку, вручил бумажку и отчеканил: «Немедленно доставить!». Грынька выскочил из кабинета, остановился, прочитал, что написано в бумажке, и ужаснулся. Там был номер дома и слова: «В самой лучшей одежде привести Люсю Голдштейн и сдать офицеру!». Грынька был в ужасе, но он, переборов страх, возвратился, постучал в дверь и, когда ответили «входите», вошёл и прямо с порога отрапортовал: