Легко и непринужденно было за именинным столом. Дружно поднимались заздравные чаши. Сердечно весел был Александр Пушкин, деля внимание между всеми, но чаще обращая взоры на Анну Керн. В сердечном внимании поэта уже виделось ей будущее: любовь, чистая, как небо, и вечная, как вселенная. Ведь не только для девчонок и не только под Лубнами цветут и никогда не отцветают бессмертники-иммортели.
– Mille pardons, madame![17] – вдруг обратился к ней один из гостей, красавец и ловелас Алексей Вульф.
– Штраф! Штраф, Алексей! – вскричал Дельвиг. – Пора бы тебе знать, что в нашем доме говорят только по-русски.
Под общий хохот Вульф быстро выпил штрафной бокал…
Орест Сомов, сидевший рядом с Глинкой, сказал ему с уважением:
– Вижу теперь, что знаете вы голоса многих песен. И между прочим такими владеете, которых мне ни разу не приходилось слышать. Хвалю за верное ваше направление. Ныне, слава богу, песни наши и у музыкантов в моду входят.
– Только бы не приключилось песням новой от того беды, – отвечал Глинка.
В это время с другой стороны стола на него внимательно взглянул Пушкин и, улыбаясь, поднял бокал.
Именинный ужин шел к концу. Поэт собрался провожать Анну Керн.
– Когда будешь потчевать нас твоей трагедией? – задержал его Дельвиг.
– Назначай день. Тебе, проворному альманашнику, отказа нет.
– А завтра, Александр Сергеевич, я буду у тебя с утра, – вмешался Соболевский, – закончим московский разговор.
Пушкин кивнул головой и быстро пошел из гостиной, догоняя Анну Керн. Глинка подошел откланяться к хозяйке дома.
– Михаил Иванович, – искренне призналась Софья Михайловна, – ваш романс «Разуверение» стал навсегда моим любимым. Я целый день твержу его напев. – Она обернулась к Вульфу. – Как жаль, Алексей Николаевич, что вы не слыхали этой чудесной пьесы! Вам непременно надобно ее узнать… «Не искушай меня без нужды!» – многозначительно продекламировала она и рассмеялась.
Глинка еще раз откланялся, отвлек Соболевского и взял его за пуговицу.
– Не отпущу, пока не расскажешь, что ты у Пушкина узнал.
– Докладывал же я тебе! Как полагается по осени, привез Пушкин целый обоз. Между прочим, представь, на Моцарта целит. Да отпусти, сделай милость, неповинную пуговицу!
Оборвав разговор на полуслове, Соболевский устремился к Софье Михайловне. Глинка обратился за справкой к Дельвигу.
– Пушкин и Моцарт, говорите? – удивился Антон Антонович. – Клянусь небом, ничего не знаю.
Между тем известие, сообщенное Фальстафом, поразило Глинку до крайности.
Глава третья
Пушкин читал у Дельвигов трагедию о царе Борисе.
Уже прошли перед слушателями главные события драмы. Поэт читал последнюю сцену.
Кремль. Дом Борисов. Стража у крыльца… Бояре входят к осиротелому семейству скончавшегося царя. В доме поднимается тревога, слышатся крики. Потом снова открываются двери. Мосальский является на крыльце.
– «Народ! – возвысил голос поэт, читая за Мосальского. – Мария Годунова и сын ее Феодор отравили себя ядом. Мы видели их мертвые трупы. Что ж вы молчите? Кричите: «Да здравствует царь Димитрий Иванович!»
Пушкин сделал едва уловимую паузу, потом произнес, ничего не акцентируя, последнюю авторскую ремарку: «Народ безмолвствует», – и отложил рукопись.
– Я замышлял свою трагедию, – устало сказал он, – для реформы обветшалых законов театра. Не знаю, однако, нужны ли эти новшества? – в голосе его послышалось скрытое раздражение, и тень легла на глаза. – С детства привыкли мы к ложным правилам французов И до нового неохочи. Все еще ищем трагедию у Озерова и рукоплещем карикатурам, обряженным в русское платье. Берет и другое сомнение: не учуют ли в древней истории о московских бунтах намек на наши времена?