При упоминании о доме и хлебе старушки заново начали подвывать.

– Цыц, кикиморы! – повторил поп, и они затихли. – Щель у меня в сердце открылась, Ваня, – пожаловался он. – Помру скоро. Бери все, ничего не жалко. Жизнь прошла – жизнь жалко.

– Ирод, – мстительно сказала попадья, – ты обо мне подумал? А где жить будем, подумал?

– О тебе новая власть подумает, мать, – сказал смиренно Васильковский.

Попадья попыталась было еще что-то сказать, она, по всем признакам, в последние годы осмелела, но Иван прервал:

– Где хлеб, гражданин Васильковский? Тоже зарыл?

– Искусил дьявол, – сокрушенно признался поп. – Пудиков триста зарыл. Полагал, вы наложите контрибуцию, а вы вон как – хлыстанули экспроприацией.

– Вот гад ползучий! – сказал старший Ерандиев. – Товарищ Елдышев, Ваня! Ты что, не чуешь – он изгаляется? Люди с голоду пухнут, ему веселье. Где хлеб зарыл? Если его подмочка прихватила – пеняй на себя, на рясу твою не посмотрю.

– Тимоша, – сказал отец Анатолий, – экий ты, право, неуважительный. Я твоих детей крестил, родителей, царствие им небесное, отпевал, супруге твоей вчера на исповеди все грехи отпустил.

– Ерандиев, уймись, – сказал Иван. – Помни, кто теперь ты есть.

– Помню и жалкую, – проворчал Тимофей.


Сохранять революционную законность было трудно. Голод не тетка, он ожесточил Бесштановку и Заголяевку. Когда были вынуты мешки с мукой из обшитой досками ямы в саду и оказалось, что чуть ли не половина мешков подпорчена низовой водой, Ивану с товарищами пришлось спасать попа от самосуда обезумевшей толпы. Васильковский сразу как-то сник, сидел на табуретке, свесив голову и не обращая внимания на ругань Тимофея Ерандиева, который крыл его на чем свет стоит.

– А говоришь, ничего не жалко, – укорил отца Анатолия Иван. – Ни себе, ни людям… Этого я от тебя не ожидал.

Поп как-то странно поглядел на Ивана, с нежностью, что ли… От такого взгляда нехорошо стало Ивану.

– Ваня, – сказал поп. – Ты когда-нибудь думал, почему я взял тебя к себе, кормил, поил?

Иван, застигнутый врасплох, молчал. И вправду, почему поп это сделал?

– Ничего тебе не скажу, раздумал, – ответил поп на его немой вопрос. – У дядьки своего спроси.

Ночью Иван спросил у дядьки. Тот, лежа на топчанишке, сказал легко:

– Тут такое дело, Ваня… Поп – он, как бы тебе выразиться поспособнее, мать твою любил… И, видать, сурьезное у них затеялось дело. Рясу хотел скинуть и все такое. Но моя сестрица вдруг от него откачнулась. Я бы сам рад понять свою сестру, да где мне. Отец твой был тюха, помянуть его не к ночи, а ко дню. Я бы на его месте гачи попу переломал да и сестрице плюх навесил…

– Тогда лады, – облегченно сказал Иван. – А то я уж было подумал… Этот чертов поп чуть опять мне голову не задурил.

– Тю! – отозвался дядя сонно. – Ты, брат, уже под стол бегал, когда у них это дело завязалось. И, чую, пробежал меж ими… Тебя, думаю, он взял в память о ней.

Утром они пососали леща, запили горячей водой и вышли из землянки. Около волисполкома ждали их отец и сын Ерандиевы, через минуту подошел и пятый член экспроприационной комиссии Мылбай Джунусов. Темноликий, он за ночь стал исчерна-серым, шел тяжело.

– Что с тобой? Заболел? – спросил Иван.

– Плоха-а… Еда нету. Подыхаим, Ванька. Дети мой, Рахматка звали, ночью сдох…

– Умер, – сказал Иван, и горло ему перехватило. – Надо говорить – умер.

– Умер, – покорно повторил Джунусов.

Вчера ночью в волисполкоме составили список людей, кому будет выдана прогорклая поповская мука. Ту, которую не достала подмочка, а ее набралось под сотню пудов, отправят в город, госпиталям, армии. В составленном списке на выдачу подмоченной муки Мылбай Джунусов стоял первым, сам-десятый в семье. Сегодня его дети будут есть горькую мучную болтанку. Чтобы как-то приободрить Мылбая, Иван сказал ему об этом. Джунусов в ответ слабо качнул головой.