– Эка! – сказал Петров. – Охолони, Ваня, маленько…

– Я к тому, что вы должны постановить: за вражескую агитацию – под суд. Вы власть или не власть?

Позвали крикунов и большинством в два голоса постановили отвезти в город неподпорченную муку. Все это было вчера вечером. А нынче, чтобы не дать опомниться кулацкому Каралату, Иван хотел сразу же повести свою экспроприационную комиссию к Левантовскому. Но Петров нарушил его планы.

– Ваня, – сказал он, едва Елдышев со своей комиссией переступил порог волисполкома, – муку надо сегодня же отвезти. От греха подальше… Тебе все равно ехать в город – вот и отвезешь. Сдашь прямо в губпродком.

– А Левантовский? Слушай, им после попа роздыху давать никак нельзя. Смять их надо, ошеломить. На город надейся, сам не плошай. Не ровен час – и снюхаются.

– Ты меня глазами не жги! – рассерчал Петров. – Манеру взял! Я тебе в отцы гожуся… К Левантовскому сам пойду. Мы и без суровых твоих глаз понимаем, что отступать теперя некуда, попа нам все равно не простят. Для того я, – Петров улыбнулся с хитрецой, – и отправил тебя к нему первому. Чтобы, значит, в нашем брате, у кого остатняя рабья душонка, – тут опять усмешечка скривила его губы, – мыслюха какая опасливая уж боле не ворошилась. Понял?

– Вот это я люблю, дядь Андрей, – от души сказал Елдышев. – Тут я до конца с тобой.

– То-то же! – довольно заулыбался предволисполкома. – И мы не лыком шиты. Соображаем, что к чему!

Глава седьмая

В сырой, загаженной плевками и окурками комнате сидел за столом управляющий складским хозяйством губпродкома и ужинал всухомятку куском хлеба и спинкой испеченной в золе воблы. Но не то было удивительно, что он ужинал, а то было удивительно, как ужинал. Невозмутимо он ужинал… Комната была забита матросней, солдатами, неопределенного вида штатскими – каждый тянул к нему мандат, с мандатом – требование на отпуск продовольствия для своей части, госпиталя, учреждения… Иные вместо мандатов вынули браунинги, наганы и маузеры, стучали рукоятками по столу, тыкали дулами в ужинавшего. Он устало отмахивал их от себя, как надоевших мух, и продолжал жевать. В комнате висел сизый махорочный дым, хриплый гомон и мат. Иван Елдышев продрался поближе к столу, посмотрел и отошел в сторону, не понимая, что тут происходит. Тут же его придавил к стене могучим плечом солдат.

– Видал? – захрипел он возбужденно. – Видал, браток? Склады закрыл, с утра нас тут гноит, а сам жрет, контра!

– С самого утра и жрет? – спросил Иван спокойно.

– Н-ну, как… Н-ну, не знаю, – малость опешил солдат, но тут же и выправился в своем праведном гневе. – Сам видишь – жрет! А у меня в госпитале двести тифозных. С чем к ним вернусь? С пустыми руками, браток, возвращаться мне к ним никак нельзя. Я так сделаю, браток, – он ткнул «смит-и-вессоном» в сторону ужинавшего, – две пули не пожалею, в каждое его стеклышко всажу.

– Ну и дурак, – сказал Иван устало.

– Што-о?

– Дурак, говорю, будешь. Тебе какой паек положен?

– Фунт хлеба и соленая вобла.

– Съел?

– Для меня это еда ли? – спросил солдат грустно. – Понюхал!

– Вот и он тоже – понюхал, – Иван кивнул на управляющего, который бережно собирал с расстеленной газеты хлебные крошки. Солдат несколько мгновений хлопал на него гноящимися глазами, отвалился от Ивана к стене и стал клясть мировую буржуазию в бога, в крест и в маузер.

Управляющий, отправив собранные крошки в рот, прилежно пожевал, поправил пенсне и в последний раз отмахнул от себя плавающие пистолетные дула. Затем вытащил из пальто браунинг и выстрелил в потолок.

Стало тихо.

Он прижал ладонь к горлу и зашелестел сорванным голосом, обращаясь к Ивану: