Твой девятнадцатый век Натан Эйдельман

© Н. Я. Эйдельман (наследники), 2014

© В. В. Пожидаев, оформление серии, 2014

© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2014

Издательство АЗБУКА®

* * *

Протекшие лета мелькают пред очами,

И в тихом восхищеньи дух…

Пушкин

Не было у меня ни одного знакомого, который родился бы в XVIII столетии. Да и XIX вдруг далеко отступил.

А ведь оно было рядом, по соседству, в годы моего детства, – 1930-е.

В паспортах родителей преобладали 1900-е, но уж дедушки, бабушки – непременно из 1860–1880-х. Главы государств в ту пору все были XIX века рождения. На одной улице со мной до самой Отечественной войны жила знаменитая революционерка Вера Николаевна Фигнер, которая была приговорена царским судом в 1884-м, а вышла на волю из Шлиссельбургской крепости двадцать лет спустя.

На юбилейных вечерах еще делились личными воспоминаниями о Достоевском, Тургеневе, о переживших ссылку декабристах…

Ну что же…

Придет, придет и наше время,
И наши внуки в добрый час
Из мира вытеснят и нас…

Веселую и беспощадную логику этих строк, сочиненных в селе Михайловском февральским днем 1826 года, смягчает, может быть, только одно обстоятельство.

То, что строки тревожат наш разум и чувство, не стесняясь стопятидесятилетней дистанции, что, как только мы их произносим, образуется «канал связи» между нами и находящимся под надзором отставным чиновником 10-го класса Александром Сергеевым сыном Пушкиным: он у нас в гостях, мы у него…

Другие строчки приводят с собою другие века:

Все мерзостно, что вижу я вокруг,
Но жаль тебя покинуть, милый друг…

Произнесший это заклинание получает вместе с окончанием 66-го шекспировского сонета свои 1600-е годы.

Земной свой путь пройдя до половины…

Твой, дантовский, XIV век.

Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына…

И уж наш – «IX до Рождества Христова» век.

Говорят, прожить намного больше ста лет нелегко. Пустяки. Смотря в какую сторону по оси координат… XXI век – направо, XIX – налево. Второе тысячелетие призрачно близко, как вершина Джомолунгмы для альпинистов, переводящих дух в последнем, предштурмовом лагере.

Стоит, однако, окунуться в старинный стих, музыку, живопись, быт, воспоминание – и тебе уже не 15, 47, 80 лет, но – 115, 347, 880! Правда, и этот путь, вверх по течению, не бесконечен. И все же изряден: на тридцать – сорок тысяч лет по крайней мере (время «человека разумного»). И еще – миллиона на два, если признать более простых пращуров.

Конечно, мы не зря учим уроки и твердо знаем, что ничего из только что описанного случиться не может.

Но если расковать воображение, обогатить его знанием, добавить чувство, интерес, если захотеть, очень захотеть, – тогда получится, и даже странно будет, если не получится…

На первый же раз читателям предлагается превращение всего лишь в сто-стопятидесятилетних.

XIX век; одной родни у каждого в том столетии никак не меньше, чем в этом. Если читателю лет пятнадцать-двадцать, значит действующими лицами в прошлом веке были восемь его прадедов и прабабок, шестнадцать их родителей, тридцать два еще более старших прямых предков, а уж про боковых сородичей что и толковать!

В общем, сотни, а то и тысячи самых близких живут на том острове времени, что мы условно именуем прошлым веком. И разумеется, там просто не счесть приятелей, милых или недругов, с детства знакомых куда больше, чем предки и «кровники»…

Десять рассказов, десять выходов в XIX век.

Если мы серьезно стремимся вдохнуть, уловить аромат, колорит века, его дух, мысль, культуру, нам непременно нужно просочиться в тогдашний быт, в повседневность канцелярии, усадьбы, избы, гимназии…

А затем – снова и снова приблизиться к высокой доблести, одному из славнейших проявлений российской культуры того века: революционной мысли и действию, к декабристам, Герцену, их наследникам.

Век огромен, книжка мала.

Серьезный грех – о многом не рассказать. Еще хуже – своим девятнадцатым веком не поделиться.

Итак, 1980 – 1800-е…

Первая половина

Рассказ первый

«Вот это была музыка…»

ЛУНИН. Должно быть, я когда-нибудь слышал этот мотив, и теперь он мне пришел на память.

ОЖЕ. Нет, это ваше собственное сочинение.

ЛУНИН. Очень может быть.

Этот разговор происходит в Петербурге летом 1816 года. Двумя годами раньше семнадцатилетний француз Ипполит Оже жалуется русским офицерам в Париже: его дела после падения Наполеона совсем плохи…

– Следовательно, вы возлагали какие-нибудь надежды на павшее правительство?

– Да, я надеялся, что в каком-либо сражении меня убьют.

– А что же настоящее правительство?

– Оно лишило меня даже этой надежды…

Офицеры пожалели юношу и уговорили перейти в русскую гвардию: «Великий князь Константин смирен, как ягненок, нужно только уметь блеять заодно с ним». И не успел Оже опомниться, как очутился в Петербурге, одетый в измайловский мундир и почти без гроша.

Пока он размышляет, как быть, успевает познакомиться со многими примечательными людьми и делается даже популярным благодаря остроумной болтовне, легкости пера и особенно из-за истории с «кузиной-певицей» Луниной, «которую тогда было в моде находить интересной». Оже, поощряемый несколькими аристократами, пишет ей объяснение в безумной любви. Лунина верит и притворно гневается, меж тем как списки послания ходят по городу…

Но тут француз вдруг знакомится с Михаилом Луниным, после чего начинается цепь их совместных приключений.

Шестьдесят один год спустя, в 1877 году, журнал «Русский архив» напечатал воспоминания Ипполита Оже (в то время еще живого и здорового) о его молодости и больше всего – о декабристе Лунине. Мне удалось отыскать подлинную французскую рукопись этих воспоминаний, содержащую, между прочим, несколько отрывков, которые по разным причинам Петр Иванович Бартенев, издатель «Русского архива», печатать не стал.

Уважение к этим запискам за последние годы выросло, так как некоторые факты удалось точно проверить. Оже пользовался старыми дневниковыми записями и «хранил в специальном альбоме документы, которые могли бы помочь когда-нибудь моим воспоминаниям о России: визитные карточки, приглашения, деловые письма и т. п.».

Не заведи Лунин столь склонного к писаниям приятеля, не будь этот приятель французом, запомнившим то, что в России полагалось забывать, и не вздумай он в глубокой старости опубликовать свои записи (пусть несколько приукрашенные), мы бы многого никогда не узнали: например, о впечатлении, которое двадцатидевятилетний гвардейский ротмистр произвел на своего юного собеседника.

«Хотя с первого раза я не мог оценить этого замечательного человека, но наружность его произвела на меня чарующее впечатление. Рука, которую он мне протянул, была маленькая, мускулистая, аристократическая; глаза неопределенного цвета, с бархатистым блеском, казались черными, мягкий взгляд обладал притягательной силой… У него было бледное лицо с красивыми, правильными чертами. Спокойно-насмешливое, оно иногда внезапно оживлялось и так же быстро снова принимало выражение невозмутимого равнодушия, но изменчивая физиономия выдавала его больше, чем он желал. В нем чувствовалась сильная воля, но она не проявлялась с отталкивающей суровостью, как это бывает у людей дюжинных, которые непременно хотят повелевать другими. Голос у него был резкий, пронзительный, слова точно сами собой срывались с насмешливых губ и всегда попадали в цель. В спорах он побивал противника, нанося раны, которые никогда не заживали; логика его доводов была так же неотразима, как и колкость шуток. Он редко говорил с предвзятым намерением, обыкновенно же мысли, и серьезные, и веселые, лились свободной, неиссякаемой струей, выражения являлись сами собой, непридуманные, изящные и замечательно точные.

Он был высокого роста, стройно и тонко сложен, но худоба его происходила не от болезни: усиленная умственная деятельность рано истощила его силы. Во всем его существе, в осанке, в разговоре сказывались врожденное благородство и искренность. При положительном направлении ума он не был лишен некоторой сентиментальности, жившей в нем помимо его ведома: он не старался ее вызвать, но и не мешал ее проявлению. Это был мечтатель, рыцарь, как Дон Кихот, всегда готовый сразиться с ветряной мельницей…»

От Оже не ускользнуло, что Лунин «покорялся своей участи, выслушивая пустую, шумливую болтовню офицеров. Не то чтобы он хотел казаться лучше их; напротив, он старался держать себя как и все, но самобытная натура брала верх и прорывалась ежеминутно, помимо его желания; он нарочно казался пустым, ветреным, чтобы скрыть от всех тайную душевную работу и цель, к которой он неуклонно стремился…»

Меж новыми приятелями «все рождало споры и к размышлению влекло…». Оже весел, но благоразумен. Лунин упрекает: «Вы француз, следовательно, должны знать, что бунт – это священнейшая обязанность каждого».

Среди всего этого возникает тот разговор о музыке, с которого началась глава. Оже приходит в гости и застает Лунина за фортепьяно. Француз, мечтающий о литературном успехе и предпочитающий стихи, выслушивает серию парадоксов:

«Стихи – большие мошенники; проза гораздо лучше выражает все идеи, которые составляют поэзию жизни; в стихотворные строки хотят заковать мысль в угоду придуманным правилам… Это парад, который не годится для войны… Наполеон, побеждая, писал прозой; мы же, к несчастью, любим стихи. Наша гвардия – это отлично переплетенная поэма, дорогая и непригодная». Из французов он любит только «стихи Мольера и Расина за их трезвость: рифма у них не служит помехой… Стихи – забава для народов, находящихся в младенчестве. У нас, русских, поэт играет еще большую роль: нам нужны образы, картины. Франция уже не довольствуется созерцанием: она рассуждает».