Лысый предтеча здорового образа жизни повернул голову в мою сторону. Вид у него был затравленный и одновременно наглый. Сочетание двух этих качеств в одном человеке возможно только в России. В следующую секунду я узнал его. Это был Петя Дронов, писатель-авангардист и непризнанный гений. Несмотря на ранний час, Петя был уже пьян.
Между тем беспорядочная проповедь его стала возбуждать в прохожих острое буржуазное недовольство.
Я подошел к нему и взял за руку.
– Петя, – сказал я, – пойдем отсюда.
– Постой! – крикнул он, вырывая руку. – Пусть мне дадут мыло «Сэйфгард». Я хочу привести в порядок свои прыщи!
– Я дам тебе мыло «Сэйфгард», – сказал я, оглядываясь, не идет ли милиция, – только пойдем отсюда.
– Нет! – крикнул он. – У меня воспалились прыщи и бубоны! Я не могу идти! Мне поможет только мыло «Сэйфгард»! У меня – самые большие в мире ссадины.
С огромным трудом мне удалось увести его от этой злосчастной витрины. После этого он как-то сразу обмяк и шел за мной послушный, как дитя, время от времени только бормоча что-то о бубонах, из-за которых он теперь якобы не может встречаться с какой-то Дашей.
– Из-за бубонов мы с ней не можем пройти в одни двери, – толковал он.
Кажется, он не только был пьян, но еще и накурился какой-то пакости.
В блаженные времена гонений на правду Петя был тесно знаком со многими литераторами. Часть из них с течением времени поняла, в чем смысл жизни, и стала широко известной, другая часть поступила честнее и попросту умерла. Один только Петя был неприкаян и все не мог решить, к кому ему примкнуть. Я так думаю, что он склонялся к компании покойников, поскольку о живых был самого низкого мнения. И самих литераторов и то, что они писали, он неизменно определял одним словом.
– Что вы мне рассказываете про Пригова, – говорил он. – Пригов – говно. И то, что он пишет – тоже говно.
Я и сам Пригова не жаловал, но мне хотелось конкретности.
– Объясни, почему ты так считаешь? – говорил я. – Что именно ты имеешь в виду, какие произведения Пригова?
– Все, – говорил он безапелляционно.
– Ну, что ты читал последнее у него, что тебе не понравилось особенно?
– Мне ничего у него читать не нужно. Я его писания знаю с десяти лет. Уже тогда это была чушь несусветная.
– Мало ли, что он писал в десять лет! Может быть, сейчас он исправился?
– Исправился? Не смеши меня. Ты видел, какая у него безвкусная лысина? Он в лицо мировой литературе плюет этой лысиной! А бороденка – абсолютная бездуховность! Или вот глаза… Это же не глаза, а сплошной постмодерн! Нет, нет, – цедил он, – исправиться Пригов не мог. Единственное, о чем я сейчас жалею, это что не убил его в третьем классе.
Дальше обычно оглашался список литераторов, которых следовало бы уничтожить в третьем классе, а еще лучше – в утробе матери. Исключение Дронов делал только для Солженицына, которого боготворил.
– Исаича надо было убить после «Архипелага», не позже, – говорил он доверительно, схватив за шиворот какого-нибудь знакомого. – Все, что было написано после этого – фигня.
– Ну, почему же? – слабо сопротивлялся пьяненький знакомый. – Почему же только после…
Никогда Дронов не рассуждал о Солженицыне на трезвую голову.
– По-моему, Солженицын неправильно назвал свою книгу мемуаров. По общему тону Исаича ее следовало бы назвать не «Бодался теленок с дубом», а «Бодался дуб с дубом». И текст не оставляет никаких сомнений в том, какой именно дуб победил. А стиль какой? Помнишь, у Довлатова в «Иностранке»? Солженицына спрашивают, как он относится к сексу, а тот отвечает: «Все сие есть блажь заморская, антихристова лжа…»