Воцарилось молчание. Сидящие снова вспомнили сегодняшнюю церемонию. Всю прислугу с утра собрали в большой зале, где на постаменте стоял пышный глазетовый гроб с кистями. По одному подходили к нему, поднимаясь по ступеням. Среди цветов лежала молодая хозяйка в причудливой короне и просторном платье из серебряной парчи. На левой руке у нее навеки покоилось новорожденное дитя, тоже словно облитое серебром.
Мужики степенно прикладывались к бледной восковой руке усопшей, а бабы пронзительно голосили, утираясь концами праздничных платков. Когда вой стал невыносимым, один из священников строго приказал разойтись и пропустить к гробу родных.
Родных оказалось немного. Первым подошел младший брат усопшей, совсем еще юноша. Поднялся, поцеловал покойницу в лоб, заплакал, всхлипывая и вытирая слезы. В толпе зашептались:
– Ишь, последний-то… Из всех Меншиковых один остался, оттого и горюет…
Следом показался тот, на кого все присутствующие переключили свое внимание.
Через залу неуверенными шагами шел Густав Бирон, супруг усопшей. В воцарившейся тишине поскрипывал дорогой наборный паркет под его ботфортами, потом звук шагов стал еле слышным – вдовец ступил на ковер, покрывающий постамент с гробом. Остановился, не дойдя до ступеней. Стал, пошатываясь, и через пару мгновений неловко завалился набок. Толпа ахнула, загудела. Послышались голоса:
– Лекаря! Лекаря!
Лекарь, пожилой немец в старомодном белом воротнике и белых же чулках, засеменил к упавшему без чувств, на ходу капая в стакан с водой настойку оленьего рога. Подсунул его младшему Бирону, что-то озабоченно бормоча.
В толпе дворовых зашептались:
– Не иначе совесть замучила… Сказывают, уж не первый раз без памяти падает… А ну, как молодую барыню со свету сжил, немчура?
– Ври больше! Он на нее ветру венути не давал, даром что нехристь.
– Какой-никакой, а во Христа верует, пусть и по-своему. И в церкви Божией венчался, все, как положено.
Ледащий2 мужичонка с прямыми волосами и бородкой, примоченными квасом, не унимался:
– А все же чужой веры… Поди, за великим приданым убивается?
К нему негодующе повернулось сразу несколько голов:
– Сидел бы на своей кухне, да помои выносил! Уж года четыре, как повенчаны, небось, из казны все возвернули, что при опале забрано!
На них грозно шикнули, вновь воцарилось молчание. Густав Бирон поднялся по ступеням к гробу, медленно наклонился, прикоснулся губами к бледному лику покойной, провел рукой по парчовым пеленкам младенца. Повесив голову, спустился в зал и пошел к группе людей, стоящих поодаль. Навстречу ему послышалась немецкая речь, потянулись руки в шитых золотом обшлагах. Густава первым обнял красивый, богаче всех разодетый вельможа, похлопал успокаивающе по спине, что-то сказал, не утишая голоса.
– Вон, братец-то ихний, сами пожаловали, – снова не утерпели шептуны в толпе дворни.
– Разодет-то как, словно и не на похороны…
– Да еще и не похороны, сказывали, в Лавру сама императрица пожаловать обещалась.
Дворню вскоре выпустили из залы, бабы снова подняли прощальный вой, от которого иностранцы болезненно морщились. За гробом от Миллионной, где проживал Густав Бирон с семьей, до Лавры пошли только доверенные старшие слуги.
Прошка, парень лет 17, только по весне взятый из возвращенной из казны деревни Меншиковых за расторопность и сообразительность, на похороны не попал, и теперь маялся любопытством. Федотыч покосился на него: на юном лице, с первым пухом на румяных щеках, была написана такая безнадежность, что старик не утерпел, смягчился. Ему и раньше нравился Прошка, безотказный, веселый и хваткий к любой работе. К тому же он напоминал Федотычу его самого в молодости – был Прошка не по годам плечистым и рослым. Старик только ждал, когда сам парень не выдержит и первым заговорит. Ждать пришлось недолго.