В последние годы мы привыкли исходить из долженствования – то ли долга писать, то ли долго не писать, – но представить здесь и сейчас ситуацию автономного, беспечного, моцартианского голоса практически невозможно. Сложно не игнорировать происходящее, начав жить не в календарном, а реальном XXI веке, в котором, как пока кажется, очень неуютно. Подобная (так и хочется сказать) абьюзивная зависимость вынуждает всё время перепонимать написанное несколько ранее, даже не просто вчитывая то, что «случилось с Родиной и с нами» позднее написанного, а заменяя саму интонацию такой, которая нас более устраивает. Однако стихи Алексея Колчева – пример речи свободной. Свободной не от экстраэстетических факторов, а от априорно-апостериорной конструкции профетического и гражданского, где либо функция речи уже назначена, либо голос обретает своё существование в момент неполного совпадения с тяготами заказчика. Способность говорить в нашем случае – это сама способность как таковая, наличие речевых центров. Возможно, Колчев оказался волею судеб одним из последних авторов, который существовал в такой ситуации, тем самым выпадая из оппозиции столичного – провинциального и из противопоставления двух поэтических каузальностей: профетического и гражданского.
Собственно, самое первое стихотворение книги объясняет, почему существует такая возможность:
Что профетическое, что гражданское выводятся из доминанты аудиотактильного начала. Неустойчивая привычка к письму, а не речи, зарождаясь у Тютчева, станет лишь одной из версий в поэтическом модернизме (попутно так и не сделав верлибр основной формой стиха) и более-менее существенно утвердится лишь во второй половине XX века. Из-за этого обращение что к первой («золотой»), что ко второй («серебряной») классике становится проблемой не внутреннего, интралингвистического перевода с одной версии языка на другую, но именно интрасемиотическим переводом, так как одно и то же слово – «поэзия» – в силу катастрофичности наших внешних процессов означает скорее разные версии культуры, а не стили языка как таковые. Интересно, что слово сохраняет в себе признаки жизни: прошлое не мертво, а скорее немо (боги ушли, оставив язык), но манифестировано через материальные знаки («черты и резы»), которые требуется не просто дешифровать, а заново применить. То есть профетическое невозможно из-за отошедшей в прошлое эры богов («боги боги боги куда вы кудах вы зачем ушли»), а гражданское трансформируется, так как аудиотактильное уступает в важности письму («киноварью красной краской железной начну строку»), но принципиальным смыслом всё равно остаётся антропоцентрический фактор. Колчев уверенно опрокидывает предвзятое представление о письме как мономании и монотонии. Культура письма вовсе не является упражнением в стиле, игрой с современниками в классиков и т. п. Она может полноценно обращаться к содержанию человеческих жизней. Поэт живёт не в пустыне, он больше не пророк и не возвышается над толпой, он более не глашатай её безмолвия. Поэт через письмо развернут к жизни другого, а не в противоположном направлении. Я не могу сказать, что такая конфигурация уникальна в современности, но то, что поэзия Алексея Колчева – ярчайший её пример, – несомненно.