Триалоги: импровизации на свободные темы Иосиф Бакштейн, Михаил Эпштейн
© И. Бакштейн, наследники, 2025
© И. Кабаков, наследники, 2025
© М. Эпштейн, состав, тексты, комментарии, 2025
© С. Тихонов, дизайн обложки, 2025
© ООО «Новое литературное обозрение», 2025
Введение
Как это начиналось. Исторический и биографический контекст
В 1982–1983 годах произошел ряд событий, усиливших ощущение конца эпохи – и вместе с тем того тупика, в который зашла советская история. 10 ноября 1982 года умер Леонид Брежнев, его сменил Юрий Андропов, и эпоха застоя двинулась в направлении еще большей безнадежности и вместе с тем зловещей неопределенности. Андропов сам признал, что создано общество, законов которого мы сами еще не понимаем. В отличие от Константина Черненко, который возглавил страну «напоследок» и воспринимался как фигура скорее фарсовая, Андропов представал как фигура зловещая, демонического масштаба, и одновременно ущербная, тронутая смертельной болезнью. Усилились ожидания «конца света», ядерного конфликта с Западом; «империя зла» наливалась свинцом и милитаристским угаром, ее агония и одновременно борьба за выживание усилились по всем фронтам. В частности, в марте 1983 года ЦК КПСС принял решение о создании Антисионистского комитета советской общественности; в сентябре СССР сбил южнокорейский самолет, слегка отклонившийся от курса, погибли сотни пассажиров; в ноябре 1983-го Андропов объявил об увеличении числа ракет, нацеленных на США…
Таков исторический контекст. Для нас троих это было время беспросветности, краха надежд на перемены. Илье Кабакову было 49, Иосифу Бакштейну 37, мне 32. Никто из нас и представить не мог, куда выведет траектория жизни: Кабаков станет всемирно известным художником, классиком современного искусства, с выставками и экспозициями в крупнейших музеях мира. Бакштейн – куратором венецианских биеннале и комиссаром биеннале московских, основателем и директором Института проблем современного искусства, названного посмертно его именем. Я тоже не предполагал, что через несколько лет перееду в США и стану преподавать в университете. Все мы были уверены, что наша жизнь закончится в СССР, в тех полуподпольных кругах – литературных, художественных, научных, – из которых нам никогда не суждено выйти в большой мир. Это придавало особую остроту нашим попыткам анализа той цивилизации, которой мы были внутренне чужды – и вместе с тем осознавали свою обреченность в ней пребывать.
«Коллективная импровизация» – модель, которую мы разработали в начале 1980-х годов. Социальное пространство тогда, на исходе тоталитарной эпохи, было закрытым, непроницаемым, и огромную роль играло неформальное, дружеское общение. Среди моих друзей были представители различных интеллектуальных и творческих профессий: художник, социолог, физик, математик, поэт, филолог… Все началось с неудовлетворенности опытом нетворческого общения творческих людей. Встречаясь, мы обсуждали политические новости, обменивались анекдотами, шутили по поводу обыденных происшествий и очередных достижений советской власти… Своего рода коллективная психотерапия – но я подозреваю, что каждый из нас был разочарован банальностью бесед, в которых нам почти нечего было сказать.
Этот парадокс меня озадачил: люди, блистательные в своем индивидуальном творчестве и в разговорах один на один, оказывались намного менее интересными или даже скучноватыми, общаясь в компании. Я воображал, что, пригласив художника А, писателя Б, критика В и физика Г и представив их друг другу, я стану свидетелем пиршества богов, каковыми они казались в своих мастерских, редакциях и институтах. Однако, собравшись вместе, они теряли свой блеск и чувствовали некоторую неловкость в атмосфере посредственности, навязанной им общепринятым форматом застольного общения. Простое правило умножения – четыре талантливых человека и, следовательно, шестнадцать возможных способов вдохновенной беседы – в данном случае не срабатывало.
Здесь мы столкнулись с проблемой соотношения между творчеством и общением, между «вертикальной» и «горизонтальной» осями символической деятельности. Творчество вырастает из уникальности индивида, в то время как в коллективе наибольший успех, как правило, достается тем, кому лучше всех удается быть «средним», «типовым», всяким и никаким. Как же решить эту проблему? Есть ли какой-нибудь способ совместить эти ценности творчества и общения так, чтобы присутствие других, вместо того чтобы парализовать уникальные способности каждого, наоборот, мобилизовало их, открывая новые горизонты мышления?
В попытках найти ответы на эти вопросы и родилась идея коллективной импровизации. Я познакомился с Ильей Кабаковым и Иосифом Бакштейном в декабре 1981 года на проводах искусствоведа и философа Бориса Гройса, уезжавшего на постоянное жительство в Германию. После этого мы встречались чаще всего в мастерской Кабакова на чердаке Дома России на Сретенке, а также собирались на днях рождения друг друга. И именно после моего дня рождения 21 апреля 1982 года у меня возникло желание сочетать разговор с творчеством, подключить к устному общению письменное[1]. Илья и Иосиф откликнулись с воодушевлением. За год с мая 1982 по апрель 1983 года мы провели четырнадцать импровизаций, посвященных таким разным темам, как «Роль мусора в цивилизации», «Истерика как черта национального характера» и «Почему в России играют в хоккей лучше, чем в футбол». Встречались чаще всего в квартире Иосифа Бакштейна и его жены художницы Ирины Наховой на Малой Грузинской улице, 28, кв. 59[2]. Обычно собирались к семи вечера. Каждая встреча длилась около четырех часов и включала два круга импровизаций: первый, основной – и второй, дополнительный: либо комментарии к текстам друг друга, либо более короткие импровизации на другую тему (мы их называли «экспромтами»).
Как это происходило
Важный вопрос, который стоял перед нами и впоследствии, в более многолюдных импровизационных сообществах, особенно во время публичных выступлений: сможем ли мы писать в присутствии друг друга? Не слишком ли это большой стресс и ответственность – связно писать на тему, над которой раньше никогда не работал, закончить текст в отведенное время и прочитать его вслух перед большой аудиторией? Перед нами – листы чистой бумаги; мы остаемся наедине со своими мыслями… И внезапно чувствуем в самой структуре импровизационного пространства нечто, что не просто позволяет, но и побуждает нас писать и думать в присутствии других. Магическое место общности, в котором мы больше не должны произносить банальности, чтобы установить контакт с другими. Ситуация, угрожавшая психологическим стрессом, вместо этого приводит в то состояние вдохновения, которое, как известно по образу Муз, снисходит к нам как нечто «иное», побуждая писать словно под чью-то диктовку. Здесь «иное» воплощается присутствием за столом других – скорее межличностно, чем надличностно.
Обычно в неформальном общении тема не задается заранее из опасения, что свобода говорящих окажется стеснена и вместо живого разговора получится нечто вроде ученого диспута или заседания на конференции. Люди готовы поступиться собственными интересами, и разговор прихотливо скользит от погоды к покупкам, от спорта к политике, вращаясь вокруг «нулевой» точки нейтральности. Во время импровизации, как только тема выбрана, все участники вольны развивать ее непредсказуемо – или же значимо от нее отклоняться. Из начальной общности следует императив индивидуализации. Все думают об одном, чтобы думать неодинаково. В то же время коллективная импровизация никогда не превращается в подобие обсуждения на конференции, поскольку в ней проявляются индивидуальные и одновременно универсалистские, а не узкопрофессиональные подходы – к общей, а не специальной теме.
После того как наши эссе были написаны и прочитаны вслух, мы писали комментарии к текстам друг друга или обсуждали и разрабатывали соотнесенные темы, – и это оказывалось новым витком мышления, переходящим в новый виток общения. Наши размышления переплетались и становились неразделимы, тексты высвечивали друг друга как в точках совпадения, так и расхождения.
Вот как примерно распределялось время наших импровизаций – обычно с семи до одиннадцати вечера:
1. Один из нас – по очереди – предлагает одну или несколько тем, мы выбираем одну и приступаем к работе, как правило, за одним столом, разложив на нем чистые листы. Первая, основная импровизация продолжается около двух часов.
2. Затем в течение часа мы читаем вслух и обсуждаем наши тексты, рассматриваем дополнительные повороты темы.
3. Далее в течение получаса мы либо пишем комментарии к текстам друг друга, либо создаем новую, короткую импровизацию, иногда на одну из тем, которые были отброшены вначале.
4. Мы читаем вслух экспромты, обсуждаем их и примерно в 11 часов вечера расстаемся, сложив все исписанные листы для передачи машинистке.
При чтении импровизаций нужно прежде всего учесть, что это действительно импровизации. Мы к ним не готовились и не правили, не переделывали их. Изредка поверх машинописной перепечатки можно увидеть поправки, но это лишь исправления орфографических ошибок или неразборчиво написанных слов. Это спонтанное мышление, и в этом его сила и слабость. Это голос подсознания, предстающего сознанию в своей феноменологической чистоте и текучести. Мы описывали эти феномены именно такими, какими они являлись нам, без предварительного изучения и последующей редакторской работы. Отсюда неизбежные шероховатости, зигзаги мысли. Наше общение не прерывалось никакими застольями, трапезами – мы были сосредоточены на работе и ее обсуждении. Потом складывали наши листки в определенном порядке: первой шла импровизация того, кто предлагал для нее тему. К следующей встрече мы получали их напечатанными на машинке. Так складывалась наша «вечерняя энциклопедия» – не только по времени наших встреч, но и энциклопедия советской ментальности эпохи ее заката.