– Я могла и оговорить себя… Чего вам от меня нужно? – вдруг вскрикнула она и впилась в меня блестящими глазами.
– Я исполнитель, Анна Дмитриевна, – сказал я мягко.
– Верховного правосудия?
– Да, правосудия.
– Но разве мало вашему правосудию того, в чем я созналась? Оно хочет подробностей, воспоминаний, оно хочет, чтобы я душу перед ним вывернула, чтобы я пережила вновь… Нет, не будет этого!.. У вас нет доказательств!
Я подошел к несгораемому шкафу, достал бритвы и положил их на стол.
– В этом футляре одна из бритв вашего брата, – сказал я. – В запечатанном свертке находится совершенно такая же бритва, составляющая с этой пару.
– Так что же?
– Этой бритвой зарезана Русланова.
– Почему же именно этой?
– На ней ее кровь. На ней волосы из ее брови.
– Как же вы докажете, что на бритве ее кровь?
– Это докажет врачебное ведомство.
– Как же оно узнает, чья именно это кровь? И почему из того, что на бритве кровь, можно заключить, что я убийца?
– Вот вам другое доказательство, – сказал я, показывая записку, отобранную у модистки Мазуриной.
– Я не знаю этой записки.
– Записка выпала из кармана вашего платья, которое переделывалось у Мазуриной после бала.
– Я где-то читала, что одного убийцу нашли по пуговице, оторвавшейся от его жилета. Вы, должно быть, уголовных романов начитались и подбираете всякий вздор. Я ничего больше не скажу вам.
Она замолчала и упорно стала смотреть в сторону.
– Я, конечно, не могу заставить вас говорить. Не угодно ли вам удостоверить вашей подписью, что вы отказываетесь дать показание?
– Не желаю.
Я вышел в переднюю и сделал распоряжение о том, чтобы ко мне немедленно доставили арестанта Ичалова. Появление его, казалось мне, должно было дать другое направление показаниям Бобровой.
Мы оба молчали. Она то вставала и подходила к окну, то садилась снова. Я раскрыл книгу и старался читать, по временам взглядывая на нее. Она раз поймала меня на этом и, усмехнувшись, сказала: «Какой интересный tete-a-tete!»[1] Я промолчал.
Прошло около получаса. Наконец раздался звонок, за ним послышались в передней шаги и тяжелые удары ружейными прикладами об пол. Двери широко растворились, и в кабинет вошел арестант в серой шинели. За арестантом вошли двое конвойных с ружьями.
Ичалов взглянул на Боброву.
– Боже мой! – глухо проговорила она и закрыла лицо руками.
– Угодно ли вам… – начал было я.
– Уведите его, ради Бога, – сказала она, не отрывая рук от лица. – Я все скажу…
– Бог вам судья! – сказал Ичалов.
Я дал знак, чтобы арестанта вывели.
– Несчастный! И все это я наделала! – сказала Боброва, открывая лицо и смотря на дверь, в которую вышел Ичалов. – Нет, довольно одной… Убить двоих…
Она точно думала вслух, произнося эти слова.
Прошло несколько минут, прежде чем она собралась с духом и сказала, что зарезала Елену и что письмо писано ее рукой. Она заговорила быстро, нервно, точно желала поскорее отделаться от допроса.
– Совершив преступление, я скрылась в уборной и вышла к убитой тогда, когда там уже собралась толпа народа. Я думала избежать подозрения… но вида убитой я вынести не смогла и лишилась чувств.
– Но как же вы ее зарезали? Каким образом вы не замарали кровью ваше платье?
– Она танцевала в зале, а я осталась в уборной, которая подле ее спальни. Несколько раз я выходила в коридор, чтобы посмотреть, не откроют ли окно, как это всегда делалось во время танцев для освежения воздуха. Наконец лакей открыл окно… Он меня не заметил… Я стояла за углом… Он ушел… В соседних комнатах никого не было. Я подошла к окну и кашлянула… это был условный знак… Ичалов по лестнице спустился с крыши, остановился против окна и подал мне письмо, которое у вас в руках. Взяв письмо, я сказала ему: «Подождите, только берегитесь, чтобы вас кто-нибудь не заметил», – и затем ушла в уборную…