Случались в Зачернушке и невесёлые истории.

Как-то под осень надумали сыновья отправить подружку бабушки Луши Акулину Арефьевну в город Киров в дом престарелых. Велели соглашаться. А то изба осела, в пазы дует. Ремонтировать такую рухлядь одна трата сил и денег. Да и никто не возьмётся. Новый дом не по средствам. А сами сыновья – чернильные души – в офисах сидят. Топор давно не видали. К себе в город брать мать на житьё – снохи против. Да и сама Акулина Арефьевна не согласна. Зачем обременять. Пока внуки маленькие были, она там нужна была, а теперь лишняя.

– Нет старухи, дак купил бы, есть старуха, так убил бы, – говорила сама Акулина Арефьевна.

Ехать в дом престарелых ей не хотелось. Сначала встала на дыбы. Останусь в деревне, палкой гоните, не поеду, а потом сникла. Сидела она в день отъезда на крыльце рядом с плетёной коробицей, куда уложила всё, что считала нужным взять с собой, и утирала углом платка глаза: «Милая деревня, милая улица, прощай!»

– Ты уж не казнись. Попривыкнешь. Народ там тоже вятский, – утешала её баба Луша, а Дарья Кочерыга, как всегда, нашла своё утешенье для Акулины Арефьевны.

– Чо ты слёзы до пят распустила, Арефьевна. Поди, кавалера там заведёшь. Есть там заводные старички с усами вроде Будённого или Чапаева.

Акулина Арефьевна замахала руками:

– Уймись, – и ещё сильнее заплакала. – Думала ли, что сраной метлой из своей избы почётную-то колхозницу выметать станут.

Приехавшие на машине двое сыновей деловито заколотили досками окна, навесили замок на двери. Один заглянул в плетёную материну коробицу.

– Зачем такая рухлядь? – принёс из машины чёрную сумку на молниях, вытряхнул из коробицы одежду, платки, свернул колобом, засунул в сумку. Коробицу выбросил в крапиву через прясло.

Акулина Арефьевна затряслась в плаче:

– На память хотела взять. Тятенька сам плёл.

– Позориться только, – оборвал её сын.

Старухи скорбно смотрели на эту сцену, но вмешиваться не посмели. Семейное дело.

А когда стали целоваться на прощанье, все бабки заревели в голос будто на похоронах. Васька смотрела на плачущих старух, и у неё тоже слёзы подступили к глазам и горло заклинило.

– Зачернушечка, милая сиротка моя, – завсхлипывала Арефьевна, неохотно забираясь в машину.

– Пишитё, бабы, – успела ещё сказать.

Но писала Акулине Арефьевне одна бабка Луша. Она была самая обязательная. Недаром Бригадиркой называли.

– Людей нельзя обижать. Людей надо любить, – говорила она.

Коробицу, плетёную из ивового прута, бабушка выволокла из зарослей крапивы, обтёрла и унесла в Акулинин дом. ключи-то сыновья ей оставили, как самому надёжному в Зачернушке человеку.

Заезжала как-то бабушка Луша к Акулине Арефьевне в интернат для престарелых. Погоревали на скамеечке.

– Все вроде по-доброму здеся, кормят внимательно. Всё мяконькое, протёртое дают. Для беззубых. Да ведь не дома, – сокрушалась Акулина Арефьевна. – Дома-то воля. Куды хошь, когда хошь иди, а здеся распорядок. Дисциплинка. Ложки загремели – синал завтракать.

– Дак эсталь вас. Без распорядка-то нельзя, – вроде оправдывала «дисциплинку» баба Луша, а Ваське сказала, что она бы эдак не смогла жить, когда расписано кому по какой половице ходить.

Хватало у бабушки Луши забот. Когда поубавилось коров в частном владении у жителей Коромысловщины да понаехали летом на отдых дачники из города, надумали Иван с Анфисой, что молоко из Зачернушки надо продавать. Если отцу некогда было заехать на тракторе, бабушка сама отправлялась в Коромысловщину.

Тоскливо и тревожно было Ваське, когда бабушка, уместив в две камышовые сумки четыре, а иногда и шесть четвертных бутылей молока, взваливала этот груз на плечо и отправлялась в Коромысловщину, чтобы оставить свой товар у сына для покупателей. Зимой увозила эти сумки в салазках-кузовках. Васькин тоскующий взгляд устремлён был вслед и хотелось ей, одинокой, заплакать в опустевшей избе. Помогала гармонь. Когда играешь, вроде бы и не одна. А надоест играть, сядет в окну и глядит на дорогу. Ждёт, когда появится на ней баба Луша.