Старые молитвы снова звучали в этой серой келье здесь, они звучали так непритворно трогательно, и, как тогда, я был башней, чьи большие колокола начали свой перезвон: был таким же восторженным, растроганным до глубины души, и так же далеко вылетал из себя. И проникал к тебе. Каким близким казалось мне все это, словно мы встретились лицом к лицу.
Прощай, дорогая Лу. Как твое здоровье? Мне хотелось бы, чтобы оно цвело, как цветет твой сад. Как я тоскую по тому, чтобы быть частью всего этого; чтобы еще хоть раз почувствовать в своей руке руку, которая так высоко подбрасывала жаворонков в небо.
Лу. Дорогой Райнер, я буду рада видеть тебя у себя на Троицу, если ты сможешь. Приезжать в Берлин накануне Троицы вряд ли имеет смысл по причине праздничных дней. Напиши, согласен ли ты. Я рада.
Писать сегодня больше не могу. Представь себе нашу скорбь: прямо против нас возводят огромный дом! Но весна бушует еще сильнее и пока милосердно закрывает его от нас.
Рильке. Я не читаю твое письмо, я воспринимаю его как весть. Спасибо тебе. Я рад. Я знаю, этот год благословен и полон добра, ибо действительно несет мне его.
В этот момент я даже не могу выразить сожаление по поводу «огромного дома». Я лишь чувствую, что ничто (даже этот дом) не помешает мне взглянуть из твоего сада на широкий мир и заглянуть в свою собственную жизнь. Я только чувствую: близится нечто хорошее.
Лу. Вне всякого сомнения, после переезда в Париж его душевная тоска дошла до высшей точки, пока не исполнились его горячие мольбы навсегда поселиться у Родена, полностью ему принадлежать, быть, по крайней мере, для видимости, его личным секретарем, маскируя отношения близких друзей, которым оба отдавались беззаветно: ведь Роден был первым, кто подарил ему мир вещей как единое целое.
Несмотря на его огромную привязанность к Родену, чувствовалось, в какой степени природный дар Райнера – ибо он сам создал для себя свой образ Бога – диаметрально противоположен роденовскому. Совершенно очевидно, что и их личные отношения не могли длиться долго, ведь малейшие, даже случайные недоразумения оставляли в них трещину. Для Родена проблему решало его блестящее здоровье и энергия, а так как первейшая задача жизни есть служение искусству, все, включая минуты беззаботной радости и разрядки, соединялось, чтобы обогатить его искусство. Для Райнера перенять манеру Родена означало превратить акт творчества в пассивное самоотречение, безоговорочное повиновение мэтру, который им руководил, и это ему отчасти удалось, в частности, благодаря собственной внутренней противоречивости, которая была его спасением, подавляя всплеск эмоций холодной властью цензуры.
Рильке. …Когда я вернулся в Медон из Фридельхаузена, Роден пригласил меня поселиться у него. Я принял его предложение, и вот, внезапно, из этого получилось нечто реальное и длительное. Его любезность и дружелюбие поддерживают меня внутренне, а внешне – те обязанности, кои он возложил на меня, дабы мне немного помочь. С конца сентября я занимаюсь тем, что пишу большую часть его писем (на таком французском, за который где-нибудь наверняка есть Чистилище). Он доволен мною и добр, и хочет, чтобы у меня оставалось время и для собственных дел. Вся вторая половина дня принадлежит мне полностью, да и вокруг него самого – такая атмосфера труда и умения, что я, вероятно, смогу здесь научиться всему, чего мне недоставало. Мне отведен маленький домик – в его саду, раскинувшемся на холмах Медона. Ты найдешь этот домик, хотя он и крохотный, на прилагаемой открытке, по соседству с его собственным домом и рядом с музеем, в котором выставлены его великолепные вещи.